Потом была школа. Замечательная школа, построенная до революции на средства, собранные по подписке жителями Малаховки. Стояла она, да и до сих пор стоит, на краю оврага, что около станции, с правой стороны, если ехать от Москвы. В зимнее время не было большей радости, чем промчаться вихрем, оседлав старенький портфель в большую перемену или после уроков на дно оврага и учинить там кучу малу. А лето! В выходные дни отец брал Надю с Алешкой на озеро. Огромное Малаховское озеро, сделанное из маленькой речушки Македонки. Алешка говорил, названа она так в честь великого полководца Александра Македонского. Там был настоящий пляж, в киосках продавались ситро и бутерброды с розовой, душистой колбасой.
Но внезапно все закончилось в один погожий, но такой предательский день. Как сейчас, помнила Надя тот выходной, когда возвращались они с отцом с озера, усталые и довольные. В переулке, у дачного забора, толпились люди. С террасы доносился громкий голос репродуктора, что-то интересное передавали по радио. Поравнявшись с толпой, отец остановился. Испуганная женщина повернулась к ним и, тараща глаза, прошептала:
— Молотов говорит! Война! Слышите? Немцы!
— Война? Быть этого не может. Ведь совсем недавно в газете была фотография: немец руку жал нашему Молотову. Как же так?
Помнилось Наде, что еще раньше тоже была война, с финнами, но прошла она где-то стороной, осталась в памяти студеная зима. Вымерзли яблони, и было так холодно, что отменили занятия в школе. Казалось ей тогда, что война — это когда холод и темень непроглядная.
Не сразу осознали жители, как велико свалившееся неожиданное бедствие. Кое-кто из знакомых пророчил: «Так себе! Шапками закидаем!» «Где им с нами тягаться», — слышалось повсюду. «Немцев кто не бил? Ленивый только». «Россия матушка — это вам не какая-нибудь Франция».
Только отец не разделял общей уверенности.
— Плохо дело, Зинушка, — сказал он матери. — Немец всю Европу прошел. Вон какие страны на себя работать заставил. Придется воевать!
В нашей победе он не сомневался, да кому охота воевать, когда дел невпроворот!
Посуровел, насупился отец, не улыбнется, будто подменили его. Озабоченно судачат соседки с матерью: костерят, на чем свет стоит, фашистов за коварство, своих за глупую доверчивость, а шепотом и Самого! Великого!
По-настоящему ощутили малаховцы войну, когда посыпались повестки из Люберецкого военкомата. Не обошли и Надин дом. Мать с лицом серым, как печная зола, закусив досиня губу, собирала вещевой мешок отцу. Так и пошла провожать на сборный пункт, держась за лямку вещмешка. На прощанье отец поцеловал всех, сказал:
— Мать берегите, скоро вернемся!
Никто и не сомневался, что будет именно так. Где ему, фашисту, с нами тягаться, такую силищу одолеть!
В августе докатились бомбежки и до Малаховки. Всем приказано было заклеить окна крест-накрест, повесить светомаскировочные занавески и вырыть «щели»-землянки. Одна щель на два дома, и по сигналу тревоги обязательно залезать в нее, сидеть там до отбоя. В первую военную осень 1941 года жители послушно выполняли приказ и, едва заслышав вой сирены, тащились с пожитками к своим щелям, но уже с наступлением зимы все реже выходили из дому, а к весне щели обрушились, и никто не спешил прятаться. Стали привыкать к налетам, бомбежкам, к войне! Зинаида Федоровна продолжала работать на Люберецком заводе. Только раньше он назывался «Сельхозмаш им. Ухтомского», а теперь стал «Завод № 711» минометного вооружения. Поставили ее контролером ОТК в 3-й цех, дали именное клеймо за номером 483 клеймить мины, годные для отправки на фронт, негодные, с браком, откидывать в сторону. Посыпались на пригород бомбы. Одна из них попала в железнодорожную будку, что между Малаховкой и Удельной.
Целился фашист в полотно железной дороги, а попал в дом путевого обходчика и убил его дочку, певунью и танцорку Верочку. Долго не хотелось верить, что нет в живых милой, жизнерадостной девушки, и только глубокая воронка еще долго пугала твоей чудовищной несправедливостью.
Зинаида Федоровна сильно изменилась за это время, как ушел отец из дому, и не то чтоб похудела — похудели тогда все, а лицо ее, такое миловидное, всегда приветливое, стало землистым, глаза ввалились, огромные, и все больше молчком молчит, как бы прислушивается к чему-то, ей одной слышному.
Один только раз не выдержала, сорвалась, заголосила на всю Тургеневскую улицу, когда Алешка, в то время ученик ремесленного во Фрезере, заявил в один прекрасный день, что уходит на фронт со своими ребятами добровольцем и будет проситься в часть к отцу. Соседка, тетя Маня Мешкова, прибежала узнать, что там приключилось, думала, что пришла на отца похоронка, как уже не раз приходила кое к кому. Узнав, в чем дело, набросилась на мать, стыдить начала:
— Не срамись, Зинаида! Эво, как тебя надирает орать! Парню твоему все едино в армию идти, а добровольцем-то почетнее. И войне-то скоро конец. Погнали изверга-то. Наши теперь вон в каку силищу взошли. А ты голосишь дурью. Срамовище како устроила.
Мать, пристыженная, притихла и только, всхлипывая, дрожащими губами пыталась объяснить тете Мане, почему сейчас Алешке никак нельзя уходить на фронт и бросить дом.
— А ты, стрекулист, тоже мне вояка выискался, можно ли так сразу ошапуривать! Мать не жалеешь, босяк!
Тетя Маня еще некоторое время поругалась для порядка и уплыла уточкой, переваливаясь с боку на бок.
Ушел все же Алешка, бросил дом, не пожалел мать. Не стал ждать повестки из военкомата, сам напросился с товарищами по училищу. Опустел дом, словно унес он с собой что-то главное, невосполнимое. На прощанье сказал: «Книги сберегите!»
Вскоре закрыли школу — там поместился госпиталь. Стали прибывать раненые с фронта. Иногда перед семафором ненадолго останавливались товарные поезда, ползком пробиравшиеся куда-то вдаль, за Рязань. В открытых настежь дверях теплушек толпились раненые бойцы. Завидев девушек, они что-то кричали, смеялись, махали руками. За голенищами сапог у некоторых торчали ложки. Один раз Надю подозвал молодой красноармеец с печальными, как подумалось ей, голубыми глазами на изнуренном, бледном лице. Он кинул к ее ногам сложенное треугольничком письмо.
— Брось в почтовый ящик! — только и успел сказать. Состав дернулся, звякнули буфера, и эшелон медленно пополз.
Надя схватила конверт и закивала головой: «Опущу!» Ей хотелось еще посмотреть на его печальные глаза, сказать ему, чтоб не беспокоился, письмо дойдет по адресу и она пошла за теплушкой, благо состав тащился не быстрее ее. Кажется, он понял и протиснулся к самой доске, прибитой барьером поперек открытой двери, и Надя увидела в его руке костыль. Одна штанина высоко, до колена подвернута. Она быстро отвернулась, чтоб скрыть боль и ужас, исказившие ее лицо. Низко опустив голову, хлюпая носом и размазывая слезы рукавом, она побежала на почту. Прежде чем опустить письмо, не удержалась и взглянула на адрес: Рязанская область, Спас-Клепиковский р-н, п/о Тюрвищи, д. Горки. Захаровой. «Матери», — почему-то решила она.
Надин класс распихали по разным школам. Многие подружки-одноклассницы эвакуировались. Класс распался, и учиться стало неинтересно и вроде бы не для чего. Все едино война! Почти в каждый дом приходила беда, и, как ни были готовы к ней, все равно всегда она была неожиданной: тяжелей и больше, чем думалось. Не минула лихая и старый дом на Тургеневской. Не беда, а горе, несчастье, ни с чем не сравнимое, пришло в виде простенького треугольничка с адресом, написанным химическим карандашом. Почтальониха Дуся поспешно сунула в руку Наде самодельный конверт, сложенный из бумаги в клеточку. Невдомек тогда им обеим было, какое страшное известие таилось в нем. Прочитала: Михайловой 3. Ф. «Это маме». Почерк незнакомый. Мало ли кто! Не заведено у них чужие письма читать, потому не посмела распечатать да прочесть, что в том письме, а то сожгла бы в печке и знать бы никто не узнал.
Мать в ту пору работала в ночной смене, приехала домой утром с восьмичасовым паровиком — электрички только до Панков из Москвы ходили и, как в комнату вошла, тут и увидала маленький треугольник на комоде.