1988 год
январь 5
Состоялся прогон нового спектакля во МХАТе. Я должен был присутствовать. Спектакль для детишек. Чудовищно! Как все изменилось!.. Раньше, во времена нашей молодости, было бы немыслимо репетицию-то показать такого убожества. А теперь... О Господи!
февраль 21 Единственный свидетель
Мальчик пытается запрыгнуть в уходящий автобус. Водитель не замечает его. Кто-то из пассажиров кричит, чтобы тот остановился, называет его дураком. Культурно. Водитель озлоблен, лезет выяснять отношения, хватает монтировку... Среди пассажиров оказывается девушка, призывающая всех стать свидетелями его хулиганства. Но все, как бараны, покидают автобус. Остается единственный свидетель — это я...
Имя режиссера — Михаил Пандурски. Это его первая работа в кино[ 91 ], а у меня — вторая за границей. В сценарии много текста, режиссер предложил позаниматься болгарским.
Я в ответ на это предложил помарать текст. «Как это? Что же останется?» — спросил растерянный режиссер. Хороший он парень...
Работают не так, как у нас. Кино будет снято в 21 день. И атмосфера замечательная. В воздухе, правда, витает недовольство автора сценария (как это — взял и выбросил слова?) и вопросы: почему герой русский, а не болгарин? почему столько мусорок, грязных столовок вместо солнечных пляжей и плиски? Ну, это не ко мне...
Вечерами Миша приглашает на кебабчета. Это такие колбаски, сделанные из мясного фарша и обжаренные в духовке.
март 10-21 Мисо-суп
Развалившись в креслах, смотрели с Женей[ 92 ] Кабуки. Показывали избранные, самые захватывающие места. В одной пьесе герой скинул с плеч кимоно, и мы увидели привязанные к его шее толстые шнуры. После чего, взмахнув мечом, он с легкостью отрубил головы своих заклятых врагов. Легкость достигнута следующим образом: видимый нам ассистент раскидывает сделанные из папье-маше «картофелины». Будто засыпает головами поле. В другой пьесе действие закручено вокруг юноши, которому не на что выкупить свою возлюбленную из публичного дома. Он работает посыльным, и вот в его руках оказывается пакет с деньгами, который он должен доставить по определенному адресу. Сначала играет сцену сомнений, потом срывает печать с пакета. С этого момента он обречен... Женя ему сопереживает:
— Ты случайно не знаешь, что значит «сибараку»? Очень важное слово... Вот смотри, у них все другое... по сравнению с нами... и речь, и манера поведения... Несколько речевых приемов, но каждый построен на пении фразы. Между прочим (Женя смеется), я этим грешил еще во Владимире... А когда приняли в Студию, то каждый педагог считал своим долгом напомнить высказывание Станиславского: «Не выношу отчеканенной дикции — отточенной до колючей остроты...» Видишь, до сих пор помню.
— Мне-то кажется, у нас все поют... тише или громче.
— Возможно... Но у нас монотонное пение, скучное... Посмотри, это воздействует сильнее. Я уже давно для себя вывел: важно воздействие в момент исполнения. Только в ходе спектакля ты можешь в чем-то убедить — будешь ты петь, будешь комиковать, будешь биомеханику исповедовать — никому до этого дела нет.
— Но тебе же сакэ подарили не за Кабуки и не за биомеханику, а за «систему» Станиславского!
Так я напомнил Евстигнееву о маленькой бутылочке, которую ему принесла за кулисы японская почитательница. Женя беспрекословно достал ее из тумбочки.
— А греть будем?
Я вынул из чемодана маленькую кастрюльку, которую таскаю для приготовления каши, заполнил ее водой и сунул туда кипятильник. На Женином лице появилось сомнение, и он попросил отлить сакэ в отдельный стакан:
— Понимаешь, я не могу, как они... Буду пить холодным. Отпив глоток, он буквально взорвался:
— Ну а где же у нас все эти скоморохи, юродивые, плачеи?.. Песни подблюдные — но не те, что в «Распутине»! Почему русские свои традиции похерили? Оевропеились! Ведь у нас — начало Азии, у японцев — конец, но как они свою культуру блюдут! Сколько приговоров помню с детства: «Убил Бог лето мухами». Где это все? Где тот язык, пушкинский? Какие слова были — перелобанить, равендук.
— Равендук... это что?
— Обыкновенная парусина, только грубая... Как ты думаешь, Олег, кто первый гробить начал? С кого началось?
— Думаю, с Петра... Хотя сам он и не думал, что так обернется.
— С Петра? Ведь он же великий!!! И потом — он хотел из нас только Голландию сделать, то есть малых голландцев...
— А получились полные. Хочешь, я тебе процитирую «Дневник писателя» за 1873 год?
— Чей дневник?
— Федора Михайловича...
Я достал книгу из чемодана и стал искать то, что уже обвел для себя карандашом:
— «В лице Петра мы видим пример того, на что может решиться русский человек... никогда никто не отрывался так от родной почвы!» Дальше самое интересное: «И кто знает, господа иноземцы, может быть, России именно предназначено ждать, пока вы кончите».
— Скажи, а у тебя даже в Японии томик Достоевского?
— Перелет-то долгий...
Мы еще немного поразмышляли, и вскоре нашим вниманием овладело Кабуки. Вышел артист в обличье лисы и стал колотить в барабан со странно вибрирующей кожей. Разобраться в этом я уже не мог — сакэ в моем стакане давно остыло.
С Хидекой, подругой моего Юры, встретились прямо на Гинзадори. Они с пианистом Шоном пригласили отведать мисо-суп. А заодно и темпуру, и множество других вкусностей. Русского писателя Ивана Александровича Гончарова не вспоминали: он всех ввел в заблуждение своим «Фрегатом» — изобразил японцев какими-то дикими... Скорее, неандертальцем выгляжу я, то и дело прижимая голову от выныривающих неизвестно откуда поездов... Палочками я давно научился пользоваться — так что, хоть в этом... То и дело хвалил за столом японцев: потрясающую кухню, умение перенимать все лучшее от европейцев, американцев... «И русских! — добавил мечтательный Шон. — Японцы не могут без Чайковского, он им заменяет коноплю... Они даже самодеятельные коллективы из СССР приглашают сюда, только чтоб «Лебединое озеро» круглый год». Я тоже это почувствовал — хотя Чехов отнюдь не Чайковский. Тишина в зале благоговейная: словно не удовольствие пришли получать, а учиться. И в креслах своих удобных сидят, как за партами. Аплодисменты стремительно вспыхивают и стремительно гаснут — будто кто-то регулирует громкость. Говорят, японцы жадные. Я не почувствовал; скорее, дорогие... Вот мне немного не хватало на камеру, спросил Смелянского, кто может одолжить. Конечно, Ефремов! — последовал ожидаемый ответ. Но Ефремов не дал, предложил деньги Левенталя, от которых пришлось отказаться. Купил музыкальный центр вместо камеры, теперь ищем к нему лазерные диски. Хидека и Шон подарили записи Яши Хейфеца. Что же до Ефремова, то появилось вдруг... насупливание в мою сторону, надутие. Как будто укоряет: играй ты «Перламутровую Зинаиду», был бы здесь весь срок, как и все, и денег бы не просил! А тут еще мне передали его разговор с Иннокентием Михайловичем — ему в Японии пришла неоригинальная мысль самому сыграть дядю Ваню. В кино ведь играл уже... А роль доктора Астрова Ефремову очень бы подошла... Правда то, что я услышал, или наговор — будущее покажет. Пока что нужно выполнить просьбу Евстигнеева — поснимать его бродящим по ночному Токио. (Поснимать его новой камерой.) Для какой-то детективной передачи... А потом сходить в булочную — это самая приятная ежедневная процедура. Булочные здесь просто сводят с ума.
Когда-то говорили с Пашкой Луспекаевым о Боге. Было это давно, но мне хорошо запомнились его рассуждения: «Думаю, там нет никого. Нет, понимаешь?.. Если кто-то и был, то помер. Не может же какое-то существо, пусть даже и Бог, жить бесконечно? Всему наступает конец... С другой стороны, когда мне тяжело и я абсолютно мертвый, меня что-то поднимает, и чувствую, что сейчас взлечу... Что это за сила? Пожалуй, в нее-то я и верю... Иногда мне кажется, что к нам протянуты невидимые проводочки и, как положено, по ним поступает слабенький ток. А когда срок наступает, рубильник включают на полную мощь... и ты готовченко... Вся жизнь, как на электрическом стуле...»