Изменить стиль страницы

Глава тринадцатая

ТОМИТЕЛЬНЫЕ ДНИ

Потянулись томительные, долгие, однообразные дни плена.

В октябре выпал снег и лежал теперь не только на горах, но и во дворе тюрьмы, у высоких земляных валов и частоколов оксио. Однако ни холод, от которого часто страдали узники в своих тесных клетках, и ни вечная полутьма, царившая в тюрьме, где горели только светильники с рыбьим жиром, и ни веревки, которых все еще не снимали с узников, когда водили их по улицам на допрос, не причиняли Василию Михайловичу столько страданий, сколько мысль, неожиданно высказанная в минуту отчаяния всегда тихим и терпеливым штурманом Хлебниковым: вечная неволя!

И чем ласковее становился буньиос Аррао-Тодзимано-ками, одаривавший пленников то рисовыми конфетами, искусно сделанными в виде рыбок я морских ежей, то ларцами, искусно покрытыми разноцветными лаками, тем чаще Василий Михайлович думал о бегстве. Думал он об этом пока наедине с собой.

В одну из ночей, когда сон бежал от его глаз, за стенами оксио раздались удары бронзового колокола, и по всему городу поднялся резкий треск барабана. Василий Михайлович соскочил со своей жесткой постели и бросился к дверям клетки. Колокола звонили в разных местах города, в их звоне звучала тревога. Треск барабанов становился все оглушительнее. У решетки появилась охрана.

Василию Михайловичу показалось, что наступила ночь их казни.

Но Кумаджеро, прибежавший вместе со стражей, пояснил, что это пожар, который до оксио не дойдет. Однако в щелях здания показался свет.

— Разве весь город горит? — спросил Головнин.

— Нет, — ответил Кумаджеро, — зачем весь город? Два дома горят. Но наши жители очень боятся пожара. Однако это ничего, — добавил он как бы в утешение. — Мы берем свои кимоно, чашки, цыновки и даже стены домов, которые у нас раздвигаются, и уносим подальше, к знакомым. Сегодня мы горим, а завтра опять живем в новом доме.

Василий Михайлович посмеялся над своей тревогой и снова улегся на жесткую постель, стараясь заснуть, так как завтра предстояло много потрудиться. Вот уже больше недели, как он вместе с Хлебниковым и Муром, по желанию буньиоса, составляют бумагу для императорского правительства в Эддо, в которой подробно излагается дело русских пленников и история появления Хвостова у берегов острова Итурупа, поскольку это было им ведомо.

То была нелегкая работа. Писать приходилось, выбирая лишь такие слова, какие могли перевести Кумаджеро и курилец Алексей, которому в эти дни было разрешено посещать русских в любые часы. Но пленники больше не доверяли ему и старались говорить при нем таким языком, чтобы курилец их не понимал, для чего часто употребляли иностранные слова.

Но сколь ни темен был этот дикий охотник, он скоро заметил это. Странная перемена вдруг произошла в нем. Обычно невозмутимое и спокойное лицо курильца все чаще являло признаки сильнейшего волнения. Однажды он сказал Василию Михайловичу с большим огорчением:

— Капитана, зачем от меня хоронишься? Разве я не такая человека, как русские? Я не хуже всякого русского знаю бога!

Василий Михайлович был крайне удивлен. Он часто думал об этом тихом, запуганном человеке, лишившемся дома и семьи вместе с пленниками. С большим смущением Василий Михайлович выслушал его горестные слова, не зная, что отвечать, ибо в одно и то же время он не хотел обидеть Алексея» может быть, незаслуженным подозрением и боялся быть с ним откровенным.

— Что с тобой, Алексей? — спросил его Головнин. — Ты же сам сказал японцам, что русские подослали ваших курильцев на Итуруп выглядывать и высматривать.

— То неправда! Пускай меня японцы мучают, пускай голову рубят, но я на правде стоять буду, капитана! — воскликнул он вдруг. — Сколько мне жить на земле: десять лет, двадцать лет или одна года? Это ничего не стоит. Шибко нехорошо будет, если душа моя не пойдет на небо, а будет болтаться где попало на свое мученье. Пиши, пожалуйста, на свою бумагу, как я сказал.

Эту маленькую речь Алексей произнес с такой твердостью, с таким чувством, с таким необычным для него красноречием, что Головнин сказал Хлебникову по-французски:

— Как хотите, Андрей Ильич, а я ему верю...

— Но поверят ли этому японцы? — отвечал по-русски Хлебников, понимавший французский язык, но не говоривший на нем. — Не подумают ли, что мы его подучили?

Алексей, с горящими от волнения глазами слушавший разговор, возразил:

— Пущай не верят. Мне все равно. Хочу перед богом сказать всю правду. Пущай меня убьют, за правду подохну!

Бедняга так разволновался, что в глазах у него показались слезы. Василия Михайловича это так тронуло, что он сказал, по-прежнему по-французски:

— Подумаем, Андрей Ильич, как объяснить японцам обман, не обвиняя в ложном показании этого человека.

Но Алексей не стал дожидаться. При первом же удобном случае он сам заявил Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав, будто они были подосланы русскими, в то время как приехали для торговли. Кумаджеро был так удивлен, что на мгновенье даже потерял дар речи, а затем возмущенно крикнул курильцу:

— Ты дурак или безумный? Ты знаешь, что тебе за это будет?

Но Алексей твердо стоял на своем, заявляя, что он говорит чистую правду, за которую готов умереть.

С большим волнением ждали пленники разрешения этой истории, ибо от поведения Алексея в значительной степени зависела и их судьба. Курилец продолжал держать себя твердо и мужественно. Когда пленников повели к буньиосу, он и там решительно отверг свое прежнее показание и сказал, что оно вымышленное.

Японцы были удивлены, говорили, что он себя губит, очевидно, полагая, что Алексей действует по наущению русских. Но Алексею удивлялись и сами русские. Что заставило этого темного человека так внезапно и так решительно стать на сторону своих товарищей по несчастию, рискуя собственной жизнью?

— В этом диком курильце, — сказал Василий Михайлович Хлебникову, — живут совесть и душа благородного человека. Здесь я вижу еще одно доказательство того, что, сколь бы низко человек ни стоял в жизни, душе его свойственно проявлять величие и творить добро даже при наитягчайших обстоятельствах.

Благородное поведение Алексея придало пленникам новые силы. Снова они думали о свободе.

В эти дни Василий Михайлович вплел в свой журнал длинную белую нитку. Такую же белую нитку вплел он в свой журнал и в тот день, когда закончил, наконец, составление бумаги для правительства в Эддо и вручил ее буньиосу.

Это произошло в торжественной обстановке в замке губернатора, в присутствии всех городских чиновников. Буньиос произнес длинную речь, в которой сообщил узникам, что теперь он уже твердо надеется на благополучное решение их дела. Пусть только его разберут в Эддо. Он даже обещал пленникам перевести их из тюрьмы в новый, хороший дом и всячески облегчить их положение.

Буньиос поднял руку и сделал знак страже. В ту же минуту с пленников сняли веревки, и все губернаторские чиновники начали их поздравлять. От чиновников не пожелали отставать и простые солдаты...

Возвратившись из губернаторского замка в тюрьму, пленники и там нашли приятную перемену: передние решетки у их клеток были вынуты, а клетки соединены широким коридором, во всю длину которого уже был настлан пол, покрытый новыми цыновками, так что получился настолько просторный зал, что в нем не только можно было всем встречаться, но и прогуливаться.

Кроме того, для каждого узника была приготовлена отдельная чашка, а на очаге стоял медный чайник с чаем, который можно было пить теперь когда угодно. Каждому было выдано по трубке и по кошельку с табаком. Вместо рыбьего жира в тюрьме зажгли свечи.

Но и этим не ограничились нежданные заботы буньиоса о пленниках: ужин подали уже не просто в чашках, как ранее, а на подносах. Посуда была новая и для офицеров лучшего разбора. Кушанье для всех было одинаковое, но несравненно лучше прежнего. И сагу уже не раздавали порциями, а поставили в посуде на стол, по-европейски, что особенно понравилось матросам.