Изменить стиль страницы

Сама музыка сочинять не мешала. Мешало словно бы противостоящее этой музыке скрипичное мастерство, за которым всю дорогу нужно было следить. Не подходил и сам инструмент. Нужен был карандаш. А я в правой руке держал смычок.

Друзья мои, музыканты! Простите меня! Я не мог больше оставаться с вами. Наша общая любовь – музыка – не была больше для меня единственной. Да и потом… Вы сидели и стояли на сцене, во фраках и без, а я все глубже уходил мыслями и поступками под землю, в глубь, в ямы, подвалы и сортиры, в непроницаемые роскошной музыкой места, в которых только и была настоящая, неподдельная и неподражаемая жизнь!

Тихо ступая, устроил я скрипку на свободном столе, тряхнул хорошенько стеклянный шкаф, из шкафа выпали какие-то нотные сборники. Один сборник я перевернул и болтавшимся в кармане брюк карандашиком, ничуть не раздумывая, на чистом заднике вывел:

Музыкальные маски

Рассказ

Потом слово Рассказ заштриховал и черкнул коротко:

Эссе

Потом зачеркнул и Эссе и написал, радуясь невесть откуда скакнувшему под правую – «гусем» собранную – кисть словцу:

Мимолетности

Дальше, опять без прикидок:

Маска № 1. Поздний Шостакович.

Я наскоро обрисовал Дмитрия Дмитриевича, стоявшего в консерваторском лестничном пролете и как бы пытавшегося слиться со стеной, очертил его правую руку, которую он держал перед собой, как загипсованную. Присовокупил пару слов и от себя.

«Маска смерти – сквозь едва посвечивающую улыбку. Сейчас Д. Д. войдет в стену и развеществится. И нам останется только эта маска: гипс, мраморное крошево, шуршание струнных, гулкие литавры… Недаром в последних симфониях он так хватался за слово. Чувствовал: найди он потаенное, верное, заставляющее жизнь ходить ходуном слово – смерть выпустит из лап».

Не давая себе опомниться или расчихвостить написанное в пух и прах, я ниже вывел:

Маска № 2. Ранний Настропалевич.

Захотелось написать что-нибудь возвышенное, но вышло колко, смешно.

В мимолетной обрисовке вышло: идет Мисаил Сигизмундович Настропалевич и несет в руках огромную, как живописная картина, программку собственного вечера. При этом маэстро все время спотыкается на левую ногу и в шепот ругается русско-итальянскими словами: «O, stabat mater, твою на катушку! O, bella-belissima, твою через anus».

А потом, лукаво склонив голову в дирижерском полупоклоне, рассказывает анекдот про японскую певицу, исполняющую романс Глинки «Сомнение»: «А тамулли я дала?», «А тамулли я дала?» – дважды на чистом японском языке выкрикивает маска раннего, еще незрелого, но, как было уже указано партией и правительством, дошедшего до непостижимых высот не только в виолончельном искусстве, но и в мастерстве разговоров и дирижирования Мисаила. Не дожидаясь, пока эта маска перестанет дергать над бумагой капризным гуттаперчевым ртом, я перескочил к маске следующей.

Маска № 3. Семеныч Высоцкий.

Тут пошла другая писанина. Контур Семеныча Высоцкого в узко-бумажное пространство никак не влезал. Поэтому слово «маска» я зачеркнул и записал уже не на обложке, а прямо между нотоносцами давно сверлившую мозг фразу:

«Семеныч Высоцкий – Осия. Малый пророк советского плебса. В каких словах его пророчества? Не знаю. Они в Семеныче Высоцком сокрыты? Сокрыты. Он – провозвестник нашего туманного будущего? Ясно, как Божий день… Но что же такое нравственно-сомнительное и этим страшно влекущее в нем сокрыто?»

Далеко заполночь выбрался я на улицу.

Меня слегка пошатывало.

Свободной от оёёевской скрипки рукой я пощупал: торчит ли под мышкой нотный сборник с моими сумбурными записями? Сборник отсутствовал. Сначала я хотел за ним вернуться, но потом решил: хватит! День был насыщенный, пора, к черту, расслабиться.

Я поехал на Таганку.

У железной калитки дома 6а на Воронцовской улице меня ждал Авик. К О-Ё-Ёй он дипломатично не заходил.

– Пойдем ко мне, – прокашлялся Авик. – Есть шнапс.

Пить мне не хотелось, но поболтать с Авиком я был, конечно, рад.

Не успели мы усесться на Авиковой кухне в Николо-Дровяном переулке, как он безо всякой подготовки сказал:

– Должен тебе еще раз напомнить: я не просто разведчик – я вербовщик. – Авик внимательно глянул на свои руки и даже зачем-то перевернул их ладонями вверх.

Не заметив на моем простодушном лице особых следов от этого серьезного сообщения, Авик слегка разочарованно продолжил:

– Вербовщик – он всегда вербовщик. Даже когда он бывший вербовщик. Поэтому ты не смотри, что я бывший. Сейчас вот тебя завербую и уже не буду «бывшим». И тогда уж ты мне, ёханды-блоханды, в пивных барах не попадайся! – почему-то разозлился он.

Чтобы Авика развлечь, я быстренько подправил детский стишок:

…А навстречу, а навстречу
Мой любимый Автандил,
Он к Тотоше и Кокоше
Двух шпионов приводил…

– Не веришь, значит, – сказал Автандил чуть зловеще и тут же стал объяснять разницу между настоящими вербовщиками и жалкими стукачами, между «кирпичами», засылаемыми во все иностранные делегации, и таинственными сексотами.

Говорил он убедительно, насыщая речь малоизвестными терминами. Термины, а также знакомые русские слова, употребляемые в неизвестных мне значениях, успокаивали, баюкали. Под их тонкое гудение я и заснул.

Мне снился Владимир Ульянов-Ленин, завернувший на часок к нам в Новороссию. Вождь был в кепке и в трусах. Он стоял по колено в воде и мазал бока и живот целительной грязью. От удовольствия и радости он пытался что-то сказать, но изо рта его вылетало только: «Ыыы… ыыы… ыыы…»

От этого ыканья я и проснулся и сразу стал рассказывать Авику про Бу-бу и ее исторические разыскания.

– Представляешь? Бу-бу, наверное, слегка тронулась. Ты умрешь, если я тебе расскажу, Авик. Она собирается писать в Москву, Брежневу.

– Зачем же ему-то самому?

– Она хочет рассказать Брежневу потрясающую историю. Историю, которая, как она думает, заставит Брежнева задуматься о многом. Может, даже о реставрации монархии. Но видит Бу-бу плохо и поэтому сама написать вряд ли сумеет. Ну а соседи уже обещали сдать ее куда надо за дурацкие вымыслы. К ней даже участкового присылали. Ему Бу-бу, конечно, про монархию говорить не стала, притворилась старой и слепой. Пожаловалась только на хищения винограда и колхозную бесхозяйственность, а также торжественно поклялась, что понимает, сколько дел и забот у НКВД.

На тонкий вопрос участкового о разнице между современной, грамотной и обученной – образца 73 года – милицией и каким-то доисторическим НКВД Бу-бу отвечала в том смысле, что: «НКВД – был всегда. А милиции как не было раньше, так и потом не будет».

Когда же участковый попросил уточнить, какой нынче год, Бу-бу возьми да и брякни: «37-й, мол, только наоборот».

Тут участковому все стало ясно, и он Бу-бу навечно покинул.

«Вернись в Сорренто» и «Ой ты, Галя, Галя молодая», – спела ему Бу-бу вослед, и в их взаимоотношениях была поставлена точка.

Я думал, Авик вместе со мной похихикает, мы попьем чаю и разойдемся до утра. Но Авик сильно нахмурился и потребовал изложить ту самую историю, которую Бу-бу хотела поведать Брежневу.

– Только основное. И не привирай! – строго предупредил Авик.

– Еще чего! – ощетинился я. – Чего тут привирать? За Бу-бу привирать не надо. Она так эту историю закрутила, так фактами обставила, что любо-дорого! Но это же просто смешно, Авик! Она говорит, что вождь наш, что Владимир Ильич наш… – Тут я запнулся, потому что не знал, как точнее выразиться. – Ну, словом, умер не в 1924, а в 1907 году. Разницу сечешь?

Камень на камень
Кирпич на кирпич,
Умер в 1907-м
Наш Владимир Ильич…