– Не бойся, мама все знает, – сказала мне Магда.

Огарок замерцал желто и грустно, на стенах закачались наши тени. Слабый треск этой свечи и по сей день остался в моих ушах, на сетчатке моих глаз, в токе моей крови, в горле и ноздрях – запах стеарина и дешевых духов.

Магда не переносила темноты, и когда свеча гасла, она спешила зажечь ее снова или просила, чтобы это сделал я. И тогда опять на вздутых стенах качались наши уродливые тени, напоминающие два верблюжьих горба. Из сеней слышался сухой кашель, пламя свечи вздрагивало, к потолку поднималась тонкая струйка чада.

– Ты что скалишься? – неожиданно прерывает мои воспоминания сердитый возглас Магды. – Думаешь, вру все? Мне врать ни к чему, сам знаешь. Я вот все эти дни и ночи думала… Сижу рядом, караулю его от смерти и думаю: «Может, и мне счастье выпадет?» По-твоему, я уже и надеяться не могу? А я вот надеюсь!

– У него невеста, ты что, не знаешь разве? Она ждет его.

' – …я на его невесту! Ха! Ждет его. Да я, может, ждала его еще до того, как стала шлюхой. Конечно, она будет его ждать – боится, как бы не остаться на бобах! Важная глупая гусыня! И чтоб он такую ласкал, миловал…

– Ты же ее не знаешь, – возражаю я, – она не глупая и вовсе не важная. Можешь поверить мне. Она любит Адриана, и он ее любит. Они пишут друг другу каждый день, а скоро он поедет к ней в Антифалу.

– …на ее письма! Небось по флакону духов выливает на каждое, чтобы возбуждать Адриана. Я вас, мужчин, хорошо знаю, вы на запах как псы бежите. А Адриан к тому же еще простофиля.

– Ты несправедлива, Магда. Напрасно ты так относишься к чувствам других людей.

– Смотри, как он заговорил! А ты сам когда-нибудь интересовался моими чувствами? Ну, хоть когда-нибудь спросил, что я чувствую? Да тебе только одно и надо было – то самое, ради чего ты ко мне шлялся, вот только это самое ты и ценил. А сейчас он, видите ли, требует, чтобы я была справедливой к другим. Ну и штукарь! И к кому справедливой? К этой белокурой бездельнице, чтоб у нее зенки повылезли! Хоть я ее живую и не видела, зато на фотографии нагляделась вдоволь: Адриан ими все стены завешал. Не знаю, что он в ней такого нашел, только ни черта симпатичного в ее физиономии нет. Сидит надутая, гордая, а зубы мелкие, мышиные. Грызть она его будет на славу!

– С чего ты взяла, Магда? – опять говорю я. – Как она может быть бездельницей, если ее отец всю жизнь рыбачил на море и на Дунае, он почти ослеп от соленых штормов, от туманов. Посмотрела бы ты на его руки… Они всегда жили трудно, и невеста Адриана не птичка божья, она даже в море с отцом ходила. Нет, ты не права. Признайся, что просто злишься.

– Вот что, сними-ка ты со своего носа очки, а то мне всегда кажется, что ты что-то скрываешь за толстыми стеклами. Мне твои глаза напоминают жучка, который отсиживается под корой дерева, а сам тем временем древесину пожирает! Такой, знаешь, безобидный жучок, а вгрызается в самую сердцевину!

– Пожалуйста. – Я снял очки. – Мне нечего скрывать от тебя, Магда. Тебе, конечно, хотелось бы услышать плохое о невесте Адриана, я понимаю тебя, но она и в самом деле хорошая девушка. Я знаю ее четыре года, мы же учились в одном университете, в Аркодабаре. Там Адриан с нею и познакомился. За четыре года можно узнать человека – хороший он или плохой.

– Только не бабу! – засмеялась Магда. – Бабу за четыре года не узнаешь, поверь мне! Мы из чертова семени, и если которая из нас захочет, так хоть три пуда соли с нею съешь, а не узнаешь, ни что она думает, ни что собой представляет. Так-то, мой мальчик. И поменьше хвастай, что учился в университете. Вы все эти четыре года болтались по притонам Аркодабары. Ах, мы учились в Аркодабаре! Ах, какие там горы! Мне ведь тоже хотелось бы увидеть эти горы, хоть раз в жизни… – неожиданно грустно закончила Магда. – Такое счастье выпало, чтоб сгореть ему ясным пламенем!

– Я и не думал хвастать. Просто рассказал тебе то, что знаю. Нельзя быть такой несправедливой.

– Хватит тебе болтать о справедливости! Твое понятие справедливости не всем по карману. Я ведь тоже училась в гимназии, правда, всего три года, но носиться тебе с философией нечего. Может, мне не меньше твоего хотелось видеть горы, но кроме этого вонючего города я ничего не видела и не увижу. Рамидава – моя колыбель я моя могила. Здесь буду сидеть и лить слезы, кажется, так говорил Дософтей или Варлаам, не помню уж, кто из них. Если бы мой отец не погиб, возможно, и я училась бы в Аркодабаре среди Карпатских гор. Но его угораздило попасть под поезд. Надо же такому случиться! Как там все это вышло, я точно не знаю, но, думается мне, на матери большой грех. У нее тогда был любовник, она все ему отдавала, даже кормила борова такого! Как же, хорошо помню это рыло с соломинкой во рту. Он всегда ее жевал. Отец мой был молчуном, каких свет не видел, и если он что и замечал, все про себя держал. Да что толку? А я тогда училась в гимназии и, не случись этой беды, могла бы со всеми вами кантоваться в университете. Попробовала бы тогда потягаться со мной эта самая невеста Адриана! Меня бы бодал рогами этот бычок – будь спокоен! Я тебе прямо в твои бесстыжие глаза скажу: не будь того несчастья у Бучумен, когда отца искромсал поезд, была бы я в Карпатах, вместе с вами, только потом не хвасталась бы этим перед такими же, какой я стала теперь. Можешь надеть свои очки, без них твоя голова вроде желтой тыквы с сухим хвостиком. Пусть уж лучше будут твои глаза напоминать жучка-древоточца, чем видеть тебя вислоухим лопухом. Я хоть и конченый человек, но не зловредна. «Каков мир – таковы и мы». Есть такое изречение или это я его придумала? – И Магда надела мне очки.

– Если мир меняется к лучшему, то и мы становимся лучше, – пробормотал я, – ты права, Магда.

Я тихо опустил ей на плечо свою руку, Магда слегка наклонилась и прижалась лбом к моему лбу. Мне хотелось рассказать ей о том, что я всегда хранил про себя. Эта моя тайна была подобна письму, которое, вместо того чтобы бросить в почтовый ящик, швыряешь в подвал, где его вместе с остальным мусором бросят в печь. Возможно, потом ты будешь об этом сожалеть, – кто знает!

Сравнение моей головы с желтой тыквой пробудило в памяти забытое. Чьи-то невидимые пальцы коснулись трепетной пружинки, она вздрогнула, и заработали колесики воспоминаний. Я снова очутился в третьем классе гимназии. Стояло засушливое лето, и мы играли в ойну в долине Боураша. Тут мы и услышали весть о том, что кто-то попал под поезд. Одни говорили, что это произошло в результате столкновения пассажирского поезда с товарным, другие – что человек сам бросился под колеса. Мы помчались к месту катастрофы.

И вот тогда, впервые в своей жизни, я увидел разрезанное пополам человеческое тело. Верхняя часть туловища лежала на шпалах, ноги – в кювете. Первыми я почему-то увидел ноги и ясно представил, что вот совсем недавно человек шел на этих ногах, шел, задумавшись о чем-то, и не слышал, не видел, как сзади на него надвигается смерть. Я посмотрел на голову погибшего, и она напомнила мне желтую тыкву. Я подумал: «Разве это голова человека?!»

Я обессиленно прислонился к телеграфному столбу. И вдруг услышал гул проводов – деловитый, упорный. И тогда я со страхом подумал, что даже этот деревянный столб более живой, чем то, что осталось на шпалах от человека. Появился полицейский и всех прогнал. Но мы бы ушли и сами, на такое долго смотреть нельзя. Я с трудом оторвался от столба, который гудел, как растревоженный улей. Продолжать игру войну уже никто не мог, мы разбрелись по домам. Потрясенные виденным, мы уносили в своих душах тяжелые шпалы.

Но я не смог усидеть дома и вернулся назад. Не знаю, что меня повлекло… Лучше бы я этого не делал. Там уже была телега с бортами из досок, обычно в них перевозили уголь, овощи или разный хлам. И вот в эту телегу погрузили останки, накрыли их соломой и мешками. Неподалеку стояли несколько женщин, прикрывая ладошками рты.

Возница – высокий худощавый старик в дырявой шляпе, нахлобученной на глаза, – стегнул клячу, и она нехотя тронулась. Старик пошел рядом с телегой. Я запомнил, что он несколько тянул одну ногу, его башмаки были подвязаны проволокой, чтобы держались подошвы. Он шел рядом с телегой, и со стороны казалось, что везет он капусту или что-нибудь другое, столь же безобидное.