Изменить стиль страницы

Затем я пронзительно ощутил ее душу, ощутил не взглядом, а закрытым глазом, через поцелуй. Это произошло совершенно внезапно, то была еще одна моя способность, о существовании которой я ранее не догадывался. Души встречаются на губах влюбленных.

Ее душа была сплошь поражена язвами морального разложения и одновременно удивительно прекрасна. В этом вечном конфликте противоположностей победителей не бывает; девушка парила чудесной сказкой над мрачными кварталами Сильфона, не в силах ни улететь, ни хотя бы подняться на недосягаемую высоту и пожарища исковерканных человеческих судеб подпаливали ее нежные крылья. Она бесконечно тосковала: она, как и я, топила действительность в странных фантазиях, ее пожирал темперамент маленькой подсознательной нимфоманки, который, видимо, и швырнул в ненасытную топку всемирной истории ничтожеств всю ее пустячную хлопковую жизнь. Сейчас, в нашем поцелуе, я был неловок (в этой бешеной скачке я представал иноходцем), но я уже знал, что, как ни абсурдно все выглядит со стороны, я тоже приношу ей счастливое томление; что в ее представлении я вовсе не средство от клопов, а совсем наоборот — отвратительно хорош. Я ласково подумал: а ведь она тоже странница- бедная, бедная девочка, потерявшаяся во времени и пространстве.

Она говорила мне, отлепляясь на мгновение, что я сладкий, что так хорошо ей никогда не было, а я что-то думал в ответ. В моей голове творилось такое столпотворение мыслей и чувств, будто в ней зарождалась новая галактика. Это было похоже на модель хаоса, и я понял, что ничего более совершенного, чем этот хаос, уже не существует и не может существовать, поскольку только в абсолютном хаосе заключена абсолютная гармония, равно как и в абсолютной гармонии заключен абсолютный хаос.

Это был не просто поцелуй, а торжественный акт кровной любви, гимн оголенных до сердца душ. На наших губах сконцентрировалась эссенция всех восторженных чувств, на которые человек способен; если б можно было ее вобрать в волшебную таблетку, а ее, в свою очередь, научиться штамповать, то человечество навсегда забыло бы об алкоголе и наркотиках. Я впервые познал себя таким, каким должен был быть все прожитые годы. Я предал себя анафеме, чтобы возродиться другим. Я забыл Бога, потому что стал Богом сам.

Новые ощущения окончательно захлестнули меня, во мне началась термоядерная реакция; наконец, я детонировал — задергался, стал извергаться, то есть испытал оргазм, и испытал его (можете не верить — мне всё равно) лишь от поцелуя. Мой милый канонир отвлекся и изумленно и радостно засвидетельствовал сей редчайший факт: Вот бы мне так!

Как это ни смешно в моем положении, но вскоре я принялся заботиться о своей внешности. Часами я незамужней барышней крутился у зеркала, пересчитывая и складывая в аккуратную челку волоски на лбу, один к одному, или полируя зубной щеткой до неестественной белоснежности оставшиеся во рту зубы, или принимая мужественные, с моей точки, зрения позы. Я стал посещать ванну, беззастенчиво пользуясь шампунем Германа, и почему-то неописуемо радуясь, что наношу ему материальный ущерб; взялся стричь ногти, правда, до пальцев ног никак не мог достать, тем более что там требовалось едва ли не бензопилой срезать задубевшие наросты. А еще заставил свой ненавистный мочевой пузырь со слабым сфинктером подчиняться хозяину, не позволяя ему обычным образом реагировать на стрессы; даже придумал специальное упражнение: напивался воды до резей внизу живота, дожидался, когда в коридоре появится Герман, и выскакивал ему навстречу, зарабатывая заслуженный подзатыльник.

Однажды, плескаясь в ванной и устраивая штормы мыльницам-корабликам, я обратил внимание на заросли своего паха, и мне вдруг пришло в голову, дабы усладить взор моей наложницы, подравнять их опасным лезвием для бритья. Я чуть не оскопил себя и первым делом подумал даже не о себе, а о своей солнечной возлюбленной: тогда ее миссия утратила бы смысл, и Герман, наверняка, отправил бы ее обратно в отхожие притоны Сильфона.

Один раз я даже попробовал отжаться от пола, затратил всю энергию, которая во мне есть, чтобы выпрямить руки — поднимался несколько минут, рыча и хрипя, а когда сел на пол и смахнул с ушей струившийся пот, увидел иглокожую тень Германа. Что, любовничек, решил суперменом стать? Хочешь понравиться своей кикиморе ненаглядной? — оскалился он.

А скольких усилий стоило мне перестать кусать губы или отучить себя выковыривать из носа козявки и съедать их!

Мармеладка почти всегда была рядом и я каждую секунду хотел ей понравиться. Я крутился вокруг нее, не давая ей спокойно откушать йогурт, я целовал ей руки, а чаще ноги, мешая натягивать колготки. Я готов был есть с ее рук, пить из ее туфель, если б она захотела, я мог бы… Мне все время хотелось танцевать сиртаки, петь менестрелем, я был многословнее Гомера и пытался произвести впечатление внезапно появившегося йети. Я перестал быть самим собой, теперь я эволюционировал в некоего идальго Сильвина из Сильфона, потерявшего в сражениях глаз. Теперь я поступал не так, как хотелось мне, а как должен был поступить этот заслуженный кавалер, подвигов которого не счесть, этот потрепанный походами, но еще крепкий синьор с бычьим сердцем, этот одержимый любовник с собственным походным словарем изящных, как запах жасмина, комплиментов. И я мурлыкал ей ежедневно: Я тебя нежно обожаю! — и она на это мармеладно хихикала, ретушируя перед зеркалом свои и без того пушистые ресницы.

Часто она играла со мной, как с собачкой, и я с наслаждением бегал перед ней на четвереньках, гавкал, слушался команд, терпел поводок, вилял хвостиком, вылизывал ее лицо и уши.

Как и Герману, ей не нравилось, когда я без санкции на то заглядывал в ее глаза. И действительно, кому захочется, чтобы твой собеседник, тем более человек противоположного пола, видел, что ты, приветливо кокетничая с ним, на самом деле думаешь о нем скверно или мечтаешь об общении с другим, а может быть, тебе очень хочется в туалет или вообще за ширмой твоей развернутой в боевой порядок улыбки твоя голова полна всякой несусветной мерзости, которой, раз уж ты неизлечимо испорчен, сложно в одночасье приказать убираться вон.

Как-то вечером она продемонстрировала моей отвисшей челюсти легкий танцевальный стриптиз, а затем вынудила меня проделать то же самое. Сначала я стеснялся, но потом разошелся и сам не заметил, как оказался в одних трусах, скачущим и размахивающим руками вокруг стула, символизирующего шест. Возможно, со стороны это выглядело довольно концептуально, выражаясь гуманным языком туманных намеков, но Мармеладку вроде бы не стошнило, она даже попросила меня медленно избавиться от последней детали. Впрочем, на самом интересном месте она меня остановила.

Мармеладка. Милый, зачем ты побрил подмышки? Сильвин. Чтобы тебе понравиться. Мармеладка. А что с твоим пахом? Сильвин. Я пытался навести там прическу. Мармеладка. Дурачок, больше никогда этого сам не делай. Лучше попроси меня.

На следующий день она меня подстригла, вернее, ликвидировала остатки волос на моей голове, превратив меня в полную отполированную противоположность Эйнштейна (ей мой новый имидж показался забавным), а еще сделала мне (как это?) маникюр и долгожданный педикюр. В тот же день она купила мне на свои деньги разный реквизит: рубашку, брюки, ботинки, новую пижаму с мальчиками-пастухами и множество белых трусиков, которые показались мне издевательски женскими и откровенно дешевыми из-за чрезмерной экономии материала, особенно на ягодицах. Но я вежливо не подал виду.

Часом позже я материализовался на кухне, где Мармеладка готовилась отпить чаю с ватрушкой, густо смазав ее вишневым вареньем (Германа дома не было), и чрезвычайно сконфуженный и одновременно весь таинственный, подал ей трясущейся от волнения рукой лист бумаги, вырванный из тетради. Она, жуя, бегло ознакомилась с причудливым содержимым моих каллиграфических строчек, отложила ватрушку, тем более что варенье, капнув, поставило жирную вишневую точку под моим текстом, вернулась к началу, зашевелила губами, силясь ничего не пропустить, и наморщила лоб, пытаясь думать. В двух местах азиатские глаза ее по-детски вспыхнули, еще в двух она улыбнулась, видимо, моей наивности.