Изменить стиль страницы

К слову, у взрослых почти не было шансов понравиться Сильвину. После четырнадцати лет от роду любая душа начинала движение от возвышенной красоты, данной каждому Богом при рождении, к дремучим порокам, навязываемым социумом, а к двадцати пяти ее вообще окунали в чан с дерьмом, где со временем она пропитывалась такой вонью, что трупный запах покажется бертолетовым благоуханием, и далее сгнивала заживо. Только дети все, как на подбор, были здоровыми и невинными. Сильвину нравилось быть в их свежих душах, это не требовало никаких усилий и это услаждало, успокаивало. Но Герману дети были ни к чему, он их презирал, поэтому заглядывал Сильвин внутрь детей от случая к случаю, мельком, если включал телевизор или выходил подышать воздухом возле подъезда. Младенцы же вообще были настолько чисты и одухотворенны, такой душевный и сильный космический свет струился из их глаз, что с ними могли сравниться разве что только глаза Божьей Матери на простенькой иконе, которую Герман держал на кухне, на подвесном ящике для посуды…

И еще Сильвин подметил, что бедные и убогие, хотя и были поражены теми же пороками, но грешили, возможно, в силу ограниченных физических и финансовых возможностей, значительно реже, да и масштаб злодеяний здоровых и богатых был совершенно иной. Из этого он вскоре сделал окончательный вывод, что мир был бы значительно чище, если б им действительно управляли странники, как в его выдуманном мире на потолке.

Само по себе сканирование содержимого человеческой головы требовало необычайных физических и психических усилий. Невероятное напряжение иногда приводило Сильвина к потере сознания или сильному расстройству кишечника, бывало, его часами тошнило, выворачивало так, что, казалось, сейчас желудок вывалится изо рта.

Помимо физиологических неприятностей он часто испытывал сильнейшие душевные расстройства, теряя на несколько минут, а иногда часов, рассудок. В общем, он страшно жалел, что обрел этот чудесный, но, одновременно, чудовищный дар, он уже с болезненной жаждой вновь подумывал о самоубийстве, как единственном способе обрести физический, а главное — душевный покой, но при этом прекрасно понимал, что любой на его месте отдал бы все, чтобы обладать лишь малой частью подобных способностей.

А еще теперь рядом с ним почти всегда была Мармеладка — то ли возлюбленная, то ли сиделка, то ли соглядатай Германа, забавная, бедовая, беспокойная, болтливая. Всеми добрыми воспоминаниями о ее прошлой жизни, если выжать их в один сосуд, не наполнить и наперсток, в ее душе осталась одна только боль, давно приобретшая хронический характер. Но при этом она обладала способностью особо не терзаться, радоваться тому, что на данный момент есть — куску хлеба на столе, новой песенке по радио, и ее стойкость и неожиданная мудрость вдохновляли Сильвина, успокаивали, удерживали от грустных мыслей и поступков.

Запись 15

Однажды Герман взял своего штатного провидца на деловую встречу. Он не хотел доводить Сильвина до прямых контактов с внешней средой, с которой сам постоянно находился в вихревом взаимодействии (последнее время Герман тщательно его оберегал, перестал выпускать на улицу, а уходя на работу, запирал входную дверь на специальные замки, так что невозможно было выйти), но на этот раз дело было архиважным, а понять заочно мысли и планы соперника по переговорам не было никакой возможности.

Демонстрировать Сильвина деловым партнерам в роли официального лица было рискованно (он больше годился для буффонадного представления или на роль горемычного попрошайки) и могло легко привести переговоры к срыву. Но туго знающий военное дело Герман разработал скрупулезный план боевых действий с нарочито невнятной атакой, затем ложным отступлением и последующим окружением обманутого противника, и отвел в этом плане Сильвину роль танкового батальона в засаде.

В заброшенном многоквартирном доме, приготовленном под снос, с разломанными межкомнатными перегородками, посреди бытового хлама почившей цивилизации, некогда полной детского смеха и запахов вкусной еды, друзья Германа подвесили связанного и повизгивающего Сильвина на железный крюк, торчавший из потолка, и в клочки порвали на нем и без того ветхую одежду. Герман расчетливо оглядел несчастного, одобрительно схаркнул на замусоренный пол и все же для верности сунул ему в нос и в губы кулак (лицо тут же распухло, кровь из ноздрей затопила губы), а потом сорвал с него остатки штанов, вместе с трусами, обнажив скверную надпись на ягодицах, которую сам и выжег в тот день, когда Сильвин пробовал самостоятельно уйти из жизни. Надо бы освежить, — пробормотал Герман, придирчиво оглядывая оспины сигаретных ожогов, составляющие буквы. Впрочем, и таксойдет. Сильвин теперь имел такой мученический вид, что даже видавшие виды коммандос восхищенно переглянулись.

Герман. Ты все понял, чудо?

Сильвин. Так точно. Если они будут говорить неправду, то есть лгать, я буду громко стонать… Руки затекли!

Герман. Потерпишь. Пора уже отрабатывать хлеб, которым я тебя кормлю.

Сильвин. Но мне больно!

Герман. Разговорчику в строю, тля! Христу тоже было больно, когда к кресту приколачивали.

Сильвину заклеили липкой лентой рот.

Вскоре явились переговорщики. Их было шесть человек — шесть горцев, шесть закоренелых личностей в черных куртках. Они очевидно были не местными и походили на избегавшуюся стаю волков, давно преследующих желанную, но неизменно ускользающую добычу. После горячки погони они тяжело дышали, из открытых пастей валил пар, а с желтых клыков сочилась едкая слюна голода и страсти. Ступали они бесшумно, глядели остро и осторожно, словно прощупывая миноискателем, все их волчьи повадки говорили о том, что они не только знают суровую действительность жизни — они сами и есть эта суровая действительность. Они рассыпались по помещению, как бы окружая, и каждый из них занял выгодную позицию, будто приготовившись к нападению. Вперед гордо ступил вожак — пожилой и тертый, но еще полный жизненного жара человек-волк.

Сильвин вскользь пробежался по глазам незнакомцев. Всякой грязи в их душах творилось много, но их обветренные лица и весь их вид в целом был маскарадом. В сущности, они являли собой отнюдь не разбойников с большой дороги, а просто теневых дельцов — перекупщиков краденого с приисков золота. В Сильфоне они были первый раз и им не терпелось организовать поставки дешевого нелегального товара в ювелирные лавки и магазины города. Впрочем, они имели прочную связь с лихими людьми, да и сами были готовы в любую секунду пустить в ход оружие, которое прятали под прочными черными шкурами.

Все увиденное Сильвин с удовольствием поведал бы Герману, если бы имел такую возможность, но, болтаясь без штанов с заклеенным ртом на крюке, ему только и оставалось, что наблюдать, как Герман, несмотря на внешнее хладнокровие, трусит, как пахучее облако страха, истекая сильными струями из его сердца и живота, сначала обволакивает его с ног до головы, потом тугими потоками расходится в стороны, застилая сомкнутое пространство.

Сильвин впервые лицезрел до такой степени струсившего Германа, и это было для него откровением. Герман — его идол бесстрашия, которому он поклонялся несколько лет, с пониманием и покорностью принимая от него упреки и оплеухи, этот человек-кулак, человек-исполин, поднимающийся над Сильфоном монументом в лучах утренней зари, на его глазах тут же уменьшился до размеров лилипута, стал никем, таким же, как и сам Сильвин, ничтожеством, о которое можно вытереть ноги.

Сильвин даже расстроился, а потом испугался, что не только он, но и проницательные волки это учуют. И действительно, Вожак потянул носом, словно почувствовал волну малодушия, исходящую от Германа, и презрительно подумал: Этих трусливых. неверныхмы свернем в бараний рог! Затем он заметил Сильвина и на этот раз перепугался сам.

Вожак. Что это за чучело?

Герман. Это здешний сторож. Он нас заметил, пришлось с ним немного пообщаться.