В общем все дело кончилось бы пустой формальностью, если бы офицеру не пришла и голову поразительная мысль. Сначала он дал одному солдату неделю гауптвахты, другому — две? а потом задумался. Что ж получается? Все семейство капрала Леви “изолировано”, а сам Эрни Леви носит форму? Ерунда какая-то! Ничего подобного в истории Франции не было! Что же теперь делать? Арестовать солдата Леви немедленно? Или совсем не арестовывать? Не в силах справиться со столь сложной задачей, он решил передать дело в вышестоящие инстанции, тем более, что оно принимало государственный оборот.
Послали нарочного. Он помчался во весь опор: сначала он удивлялся, потом стал беспокоиться, потом пришел в ужас. Да и как не ужасаться, если высших инстанций уже нет. На всякий случай он захватил дневального из генерального штаба — тот пытался удрать на велосипеде. Ведя за собой дневального и велосипед, нарочный вернулся в батальон, а там уже и майора нет. Он в роту — нет и капитана.
Продолжение следует читать в книгах по истории Франции. Однако в них вы не найдете описания того, как Эрни Леви (которого передали на попечение батальонному адъютанту, который торжественно его принял от господина юнкера, который, в свою очередь, получил его от капитана) спускался вниз но иерархической лестнице до тех пор, пока не попал в руки к старшине, который мог бы хоть какому-нибудь поляку его передать, но позорно исчез, так и не сделав этого.
Поэтому Эрни, недолго думая, принял решение. Зная, что неподалеку укрыт прекрасный велосипед, он сообразил, что если к этому виду транспорта добавить немного провизии, то останется лишь найти попутчика.
Однако его ивритоязычный однополчанин после трогательных приветствий произнес перед Эрни целую речь:
— Сударь, слова бессильны выразить, как глубоко меня тронуло ваше предложение, ибо я чувствую, что оно сделано не только единоверцу, но и мне лично. Позвольте же заверить вас в моей искренней благодарности, но…
— Что еще за “но”? — прошептал Эрни, напуганный столь пышным вступлением больше, чем приближающейся канонадой.
— Но, учитывая, что, кроме вас, в этом батальоне я остаюсь единственным представителем Моисеева вероисповедания, мне представляется совершенно необходимым поступить так, чтобы у неевреев не сложилось впечатления, будто сыны Израилевы их покинули.
— Но в батальоне никого из французов не осталось! — закричал Эрни, окончательно выведенный из терпения.
— Остался я! — сказал второй ивритоязычный солдат. — Я живу во Франции с 1926 года и вот-вот получу французское подданство.
Эрни горько улыбнулся.
— Ладно, давайте получать его вместе. Вместе получим, вместе и подохнем, если вам так угодно. Предсмертную молитву знаете?
— Знаю, но…
— И я знаю, — прошептал Эрни.
— Не будьте пораженцем, — сказал второй ивритоязычный солдат. — Человек слабее мухи, но крепче железа. Завтра солдаты Вердена, Ватерлоо, В алым и, Рокура, Мариньяна…
Назавтра нацисты прорвались по всей линии Арденского фронта, бросив на него лавину танков.
В 429 пехотном полку личного состава осталось не больше, чем на роту, а французских офицеров и того меньше. Полк выбрал себе командный состав в лице трех ветеранов Интернациональной бригады. На торжественной церемонии каждый выпил по стакану водки. Второй ивритоязычный солдат снова привел Эрни в изумление: он поднимал свой тощий кулак выше всех, прямо к небу, и лицо его выражало крайнее довольство собой и ближними. Новоиспеченный командир испанец закончил свою мрачную речь, в которой слышалось давнее отчаяние, так:
— Компаньерос… товарищи… Среди вас есть гарибальдийцы, австрийские социалисты, немецкие коммунисты, испанские анархисты, евреи, беженцы со всей Европы. Много лет подряд мы отступаем. Мы катимся от границы к границе. Франция была последним оплотом, но сегодня предана и она. Французы, как стадо баранов, отходят к морю. Мы знаем, что такое предательство и с чем его едят. Товарищи бывшие коммунисты, присутствующие здесь, насытились им по горло, читая Молотовский пакт. Компаньерос, не для того я это говорю, чтобы возвращаться к старым распрям. Скоро я отдам концы, но пусть душа у меня будет легкая. Я хочу вам сказать только одно: нам некуда отступать, некуда эмигрировать. Франция была последним рубежом. Кто дрожит за свою шкуру — свободен. Остальным в порядке шутки я скажу, как говорят у нас в Каталонии: пока храбрец не умер, он живой. А тем, кто сражался за Республику, я напомню слова Долорес Ибаррури — Пассионарии… — И тут этого маленького мрачного человека с морщинистым, как ореховая скорлупа, лицом затрясло от смеха. — Ай, я яй! Теперь эти слова и хи-хи-хи! — вся наша революционная стратегия тактика… Хо-хо-хо!
— Так что же она все таки сказала? — послышались недовольные голоса.
Маленький испанец, призвав на помощь всю свою серьезность, с трудом выговорил:
— Друзья мои, в Мадриде Пассионария нам сказала, что лучше жить на коленях… нет, не так… лучше жить стоя… опять не так… А! Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! — убежденно вскричал он.
Пятьдесят человек единодушно подхватили этот призыв, а захмелевший от воодушевления второй ивритоязычный солдат заплакал на виду у всех.
Потом началось ожидание. Эрни лежал в канаве рядом со своей винтовкой и думал. Мысль о лагере в Гюре не переставала терзать его сердце, и он снова и снова удивлялся тому, что в этом мире нет здравого смысла…
… Дед скрепя сердце молчал, а потом приводил готовую цитату из Талмуда. Менее притязательный отец довольствовался легендами и сказками, которые он подбирал там и сям, как плоды, упавшие с могучего древа еврейской мудрости. И сейчас Эрни вспоминал иронические интонации господина Леви-отца… Его чуткие, нервные пальцы, так ловко орудовавшие иглой… его кроличью мордочку в очках…
— Послушайте, братья… — Маленький раввин из местечка объяснял совершенство всего земного. — Скажите на милость, зачем, я вас спрашиваю. Всевышнему, благословенно имя Его, зачем Ему было создавать плохое творение? Для того, ягнята мои. земля и круглая, чтобы солнце могло тихо-мирно вращаться вокруг нее. А солнце круглое, чтобы его лучи светили всему миру и, заметьте, без исключения, чтоб не обделить ни медведей на севере, ни негров на юге. А возьмите луну! Подумаешь, важность какая — луна! Так чтобы вы знали, что и луна, хоть она не всегда круглая, тоже совершенна! Послушайте же, братья…
— А лук? — спросил какой-то ребенок.
— Лук тоже, — ответил маленький раввин.
— А редиска с маслом? — спросил другой ребенок.
— И редиска с маслом. Но главное, заметьте, что после Него, благословенно Его имя, самое совершенное создание — человек! Человек, ягнята мои, человек…
— Рабби, а как же я? — выкрикнул маленький горбун.
Раввин быстро думал.
— Послушай, птенчик мой, сердце мое, — пробормотал он с едва уловимым упреком в голосе. — вот что: для горбуна ты самый совершенный горбун! Понимаешь?
… Для горбуна — ты самый совершенный горбун…
Сладостно-горькое утешение этой философии вдруг опротивело Эрни. Да, мир тащит на себе фантастически-огромный болезненный горб, но шутить над этим неприлично. О самом себе Эрни знал твердо: Всевышний, благословенно имя Его отныне и вовек, снабдил его прозрачной и холодной оболочкой. которая, покрыв его тело и душу, отражает все: и белую больничную палату, и яркие пожары погромов, и нежно-голубое небо парижского предместья, и эту тихую зарю, попахивающую кровью, и прозрачный воздух, исколотый крохотными юнкерсами…
Несколькими часами позже его память запечатлела ослепительный конец второго ивритоязычного солдата, которому пуля попала в то место, где. согласно книге Зохар. находится третий глаз, или центральный глаз внутреннего зрения. Последнее определение, очевидно, точнее, судя по тому, что, попадая между обычных глаз, пуля гасит всякое сознание, и “благородное, как солнце, и чистое, как снег, и наивное, как детство”. Память запечатлела также похороны второго ивритоязычного солдата. Его опускали в могилу, чудом вырытую снарядом. Согласно обряду, на нем были филактерии и черно белый талес, словно надетый для молитвы о Всепрощении. А еще запечатлела память не менее блистательное исчезновение с лица земли 429 пехотного полка: чисто кельтское поспешное отступление, частично на боевых конях Провидения, частично на вышеупомянутом велосипеде; захоронение человеческого обрубка на краю дороги Шалон-сюр-Сион; последние почести, возданные ребенку, лежащему вниз лицом под косым, как свет на итальянских картинах, шквалом, несущимся с неба; офицера в желтых перчатках, удирающего на велосипеде, который сказал ему по-братски: “Друг мой, положение безнадежное, но не серьезное”: объявление о капитуляции французской армии: знакомство с вечно голубым небом Ривьеры; объявление о том, что Франция отдает половину самой себя победителю и таким путем начинает обучаться искусству распада, и, наконец, объявление о том, что всех интернированных в лагере Гюр Франция выдает нацистам и сама обеспечивает средства транспортировки в лагеря уничтожения.