Ковчег новейшей истории под названием “Сент-Луис” дважды обогнул земной шар, но ни разу никто и нигде не преподнес ни единого цветка его женщинам, не подарил ни единой улыбки его детям, не проронил ни единой слезы над его стариками. Демократии сдерживали свои сердечные порывы. Эта морская прогулка завершилась в том же гамбургском порту, куда корабль вернулся, дабы все путешественники могли погибнуть на родной земле. Никогда еще ни одно эмбарго не соблюдалось с таким пылким рвением. И да здравствует демократия! — воскликнули все демократии. Но тут же раздался встречный клич: “Долой демобольшеплутожидонегромонголо… кратию!” Так во гневе закричал маленький капрал и с досады приказал “немедленно принять меры против тысяч евреев, начиная с пассажиров “Сент-Луиса”. “Шокинг! Шо-о-кинг!” — завопила в ответ газета “Таймс”, и британский Королевский флот в благородном стремлении научить этих недемократичных немцев правилам международного лицемерия отправил на дно маленький корабль с еврейскими детьми, скитавшийся в водах британского мандата Палестины, лишь после того, как сделал все надлежащие предупреждения.
— Значит, нацисты уже повсюду? — сказала барышня Блюменталь.
По крайней мере до мирных берегов Сены варвары не добрались. Там царил такой покой, что Леви даже испугались. Откуда могут взяться оазисы? Что же получается? Бог, значит, начертал на земном шаре демаркационные линии и повелел: здесь будут вешать ежечасно, здесь — только во время завтрака, обеда и ужина, там будут срезать головы, а дальше будет Франция. Так, что ли?
— Дурак я набитый, — сказал Биньямин.
— Почему? — осведомилась Муттер Юдифь.
— Если бы тогда в Варшаве, в двадцать первом году, я выбрал Францию, не знали бы мы ни слез, ни крови и даже не заметили бы, что нас беды миновали. И Штилленштадта со всеми его прелестями тоже не знали бы. А мне ведь подавали Францию, как райский плод на блюде. Но я сказал: нет, мне не по вкусу такая пища, мой желудок ее не принимает! Вот дурак!
— И нищеты не знали бы, — сказала барышня Блюменталь.
Биньямин только глаза раскрыл, а Мордехай улыбнулся.
— Не выбери ты Германию, ты не встретил бы молодого человека из Галиции, он не помог бы тебе устроиться в Штилленштадте, не узнала бы тебя барышня Блюменталь и не родила бы тебе самых лучших в мире детей. А теперь у нас есть все это да еще и Франция в придачу. Благословенно имя Превечного! Аминь.
Такие разговоры велись в уютном домике парижского предместья, куда Еврейский комитет спасения расселил с грехом пополам десяток семейств. Городок назывался Монморанси, а дом — Приютом, и секретарь мэрии во что бы то ни стало хотел убедить беженцев, что в былые времена этот дом давал приют какому-то Жан-Жаку Руссо. Но даже близость душ куда более знаменитых людей, таких, как, скажем. Великий маггид из Злочева или рабби Ицхак из Дрогобыча, не помешала бы беженцам наслаждаться приятным теплом в саду под зеленой листвой, укрывавшей каменную скамью, где в любое время дня женщины трещали языками и сверкали спинами, по-еврейски тяжело вздыхая над какой-нибудь петлей или фразой.
— Что вы себе ни говорите, а я бы сгорела от стыда, если бы узнала, что на том самом месте, где мы сейчас расселись своими толстыми задами, сидел собственной персоной, например, Баал Шем-Тов или кроткий рабби Авраам — ангельская душа, или какой-нибудь Праведник из Земиоцка, — призналась одна из кумушек.
Муттер Юдифь промолчала.
Весь этот маленький, замкнутый мир жил на субсидии, с великим трудом выхлопотанные в парижской консистории. Муттер Юдифь творила чудеса. Не было такого учреждения, где бы она не урвала свой кусок, — так искусно она клянчила, чередуя угрозы, моления и аппеляции к милосердию Всевышнего и к его гневу.
— Чтоб вы-таки знали, что это вы должны меня благодарить, — говорила она, уходя. — За подаяние Бог воздает сторицей, так что вы еще у меня в долгу, поэтому я не прощаюсь, а говорю лишь до свидания.
Но чего ей стоили эти номера, знала только она. Сколько слез она пролила, прежде чем устроила Биньямина в еврейскую портновскую мастерскую! Вскоре и Мориц начал там работать гладильщиком и помощником механика. А за ним и Эрни достиг должности посыльного: развозил на велосипеде заказы. Тут уж семья зажила в таком достатке, что ели, только когда бывали голодны. Ненасытная утроба Морица, и та утихомирилась. Вначале он с места не двигался, прежде чем не запасется хлебом, он даже за пазуху его прятал, а теперь лишь иногда надкусывал рогалик, вытащенный из кармана, и то скорей по привычке. Каждое утро под восхищенными взглядами всех домочадцев работники уходили на вокзал Монморанси и садились в пригородный поезд, пыльный и грохочущий, который французы называют драндулетом, в отличие от того, что везет вас из Энгиен-ле-Бен прямо в Город Светоч. Преимущество драндулета заключалось в том, что в нем был второй этаж, где так укачивало, что при наличии еврейского воображения вы могли чувствовать под собой волны разбушевавшегося океана. Люди поглядывали на наших трех героев, но не оскорбляли их, и, казалось, никому не хотелось плюнуть им в лицо. На обратном пути они совершенно беспрепятственно заходили в булочную — то в одну, то в другую, чтобы разнообразить удовольствие, — и покупали молочные хлебцы, которые так вкусно пахнут французской мукой и которые так приятно жевать на крыше грохочущего поезда, любуясь пейзажем, расстилающимся перед глазами, как дорогой ковер. А еще очень приятно, когда кто-нибудь из постоянных попутчиков приветливо кивнет вам головой и вы тоже ему поклонитесь — элегантно, как настоящий маркиз. В подобных случаях Биньямин крепко пожимал руки обоим сыновьям, которые его уже переросли на голову, и шептал на идиш таким тоном, словно раскрывал перед ними высшую истину:
— Дети мои, вот она, жизнь!
Иногда по воскресеньям Эрни ходил с дедом на собрания парижского Объединения выходцев из Земиоцка. В те времена оно насчитывало семнадцать членов, но маленькая комната всех не вмешала, и поэтому собрания частично проходили на лестничной площадке, а частично на улице. Что касается Эрни, то, будучи там в некотором смысле сбоку припека, он дальше лестничной площадки никогда не проходил. Пока дед важно заседал в “бюро” и уже в который раз отказывался от поста председателя Объединения, Эрни вертелся среди эмигрантов, слушал разные анекдоты, истории и воспоминания о Земиоцке, который в устах его бывших жителей выглядел просто столицей. Это был настоящий город светоч, не то что Париж — даже смешно сравнивать… Иногда речь заходила о Германии, Австрии, Чехословакии, и “катастрофа нашего века” острой иглой входила в сердце Эрни.
— Знаете что, — говорил кто-нибудь в таких случаях, — поговорим лучше о чем-нибудь веселеньком: что слышно о войне?
Эрни тоже смеялся, но игла тихонько вонзалась ему в сердце, Не думать, не думать, не видеть, и крики не слышать, говорил себе Эрни сквозь смех.
Зная, что ее ожидает, война пришла величаво, как сказочная принцесса. Однако сначала она выслала вперед своих мрачных глашатаев — легионы противогазов. Рабочие в драндулете вешали их на плечо, как новомодные сумки с инструментами. Когда выяснилось, что обитателям Приюта не выдают эти спасательные морды, потому что у всех беженцев паспорта со свастикой (неважно, что стоит пометка “еврей”), семейству Леви стало не но себе.
— Хорошенькое дело! Поздравляю вас! — сказал Биньямин.
— Как вам нравится наш великий Создатель! — возмутилась Муттер Юдифь. — Это называется править миром?
— Не рот у тебя, а бездонная яма, — заметил Мордехай. — И слишком часто ты из нее выбрасываешь огонь, пламя, серу и смолу! Но когда начались странные визиты, тайная слежка, завуалированные допросы и прочие прелести, Мордехаю пришлось согласиться, что в глазах государства, стоящего на пороге войны, кроткие Леви из Штилленштадта выглядят врагами. В августе появились первые угрожающие плакаты: “Будьте бдительны, враг вас подслушивает”. В драндулете уже никто не здоровался с тремя иностранными рабочими. Пошли сплетни, шушуканья… Слово “интернирование” уже вертелось у всех на языке, но пока еще никто не решался произнести его вслух. В одно прекрасное утро трое пассажиров-иностранцев, войдя в драндулет, увидели, что в нем творится что-то неладное. Газеты так и ходили по рукам. Началась война.