— "Хундц ап!"[31] Так нас учили еще в Афинах заявлять каждому англичанину, который пожелает вступить с нами в беседу…

— Убить? Как это, бабушка? Ведь это были гражданские лица, а в мае 1941 года нам еще не рекомендовалось расстреливать гражданское население, тогда ведь еще не знали, что именно оно станет лишим злейшим врагом…

— Двое, отец и сын. И как раз сын, который был всего на несколько лет старше меня и выглядел как один из наших — статный, светловолосый, лицо, можно сказать, даже приятное, — именно он буквально обмер при виде «шмайсера», направленного на него; отец же не изменился в лице, может быть, потому, что и так выглядел, как дух, вставший из гробницы, которых, наверное, немало в этом дворце; на нем был черный запылившийся пиджак, вокруг шеи тонкий галстук в полосочку — как веревка, лысина на макушке, очки, которые, честно говоря, бабушка, были еще одним стимулом моих героических действий…

— Конечно… Но когда я сорвал их с него и нацепил себе на нос, то оказалось, что я старался зря, поскольку мир, который до сих пор я видел расплывчатым и размытым, теперь предстал предо мной маленьким и удаленным, будто я смотрю на него в телескоп, но очки я тем не менее не отдал, я их конфисковал и спрятал в карман, чтобы потом попробовать еще раз. По улыбке, которая промелькнула у него на лице, я увидел, что он сразу понял, с кем имеет дело, что этот черный скорпион, который выскочил из норы, на самом деле злополучный немецкий парашютист, который сбился с пути и потерял очки; он воспринял это, по-видимому, как дело настолько житейское, что тут же, не дожидаясь моих вопросов, заговорил со мной, очень вежливо, на весьма примитивном, но в общем понятном немецком: он гид, водит туристов по этому дворцу, сегодня утром он решил спозаранку сходить и проверить, не пострадали ли эти развалины от обстрела; потом добавил, что он готов повести меня к себе домой, чтобы поискать там очки, которые мне, может быть, подойдут, а когда увидел, что я колеблюсь, опасаясь ловушки…

— Конечно…

— Конечно… то сразу предложил послать за очками сына, а самому остаться заложником. Такое разумное и, вроде бы, честное предложение нельзя было не принять, и с этого момента, бабушка, между мной и этими людьми установилась какая-то странная связь…

— Сейчас… сейчас…

— Нет, они уже не… Погодите, я сейчас расскажу…

— Нет, вы ошибаетесь. Не было тут никакой ловушки, и совсем они не виноваты в том, что я возвратился на поле боя, когда бой уже был окончен. Ведь я пребывал тогда в абсолютной уверенности, что вокруг полно англичан, и был полон решимости сражаться и не сдаваться в плен. А как же я мог сражаться без очков? Посему я без дальнейших колебаний принял предложение этого духа, говорившего по-немецки и вызвавшегося служить мне заложником; впрочем я позаботился и о дополнительных весьма серьезных мерах предосторожности: отвел его в одно из внутренних помещений дворца, связал ему руки и ноги бинтом, который извлек из своей санитарной сумки, и, поскольку он был худ, как щепка, велел залезть в одну из амфор; в общем, если что, мне хватило бы одного выстрела; парня же, который был по-прежнему бледен и молча, с ужасом в глазах наблюдал за тем, как я быстрыми и умелыми движениями стреножил его отца, я послал за обещанными очками, но не ранее, чем он по моему приказу отвел мула в комнату рядом и привязал его там, тоже оставив в залог…

— Да, бабушка, я, конечно, думал о таких высоких материях, как честь и ее сохранение после разгрома… Но для человека, который впервые в жизни встречается с врагом лицом к лицу, да еще на оккупированной территории, я действовал, как видите, вполне умело, хотя, надо признать, руки слегка дрожали. С тех пор мне приходилось сотни раз задерживать и связывать людей на этом острове, но тогда, когда я связывал этого духа с лицом в морщинах, руки довольно сильно дрожали, он же улыбался мне так мягко, словно хотел сказать: я вас понимаю и ничего не имею против…

— Очки мне были необходимы, бабушка, так как с пятого класса, как бы трудно вам ни было в это поверить, я на самом деле страдаю близорукостью…

— Я еще раз, в который уже раз, уважаемая бабушка Андреи, призвав на помощь вес мое терпение, заверяю, что грохота боя я не слышал, собственно для этого я и привел вас на этот холм — чтобы вы собственными глазами увидели, какое расстояние отделяет ту заброшенную лощину, куда меня отнесло ветром, от мест, где шли бои на самом деле. Вот тут, на берегу и на подступах к Ираклиону, внизу под нами…

— Может, и не верил…

— Может, и не мог поверить… Не забывайте, что в те первые дни боев судьба всей этой гениальной операции была еще на волоске…

— Может, и не хотел верить… Может, вы в чем-то и правы, бабушка…

— Верно. Я признаю. Иногда я поддаюсь пораженческим настроениям, чтобы не быть застигнутым врасплох отчаянием. Я признаю…

— Вот видите, когда я соглашаюсь с вами и частично признаю свои ошибки, вы сразу вините во всем меня и только меня… Как обычно…

— Опять? Получается априори? Будто я родился уже во всем виноватым. Какой смысл продолжать рассказ?..

— Нет, хватит! Достаточно… Давайте спускаться… Какой смысл что-либо объяснять? Довольно!

— Конечно. Да. Я сержусь, потому что вы не желаете выслушать меня, бабушка, потому что вы уже вынесли приговор: он хотел дезертировать, бежать от войны, а я совсем не хотел бежать от нее, я хотел ее понять, и с того самого момента, когда я, исторгнутый из чрева самолета в бескрайний мир, один-одинешенек, оказался между небом и землей, слыша свист пуль и крики тех, кого они поражают, уже тогда я понял, что самый легкий путь — оказаться среди них, среди погибших, а самый трудный — попытаться понять, и я выбрал трудный путь, и потому, спустившись с дерева, на которое опустил меня ветер, я повернул на юг, бабушка, в сторону одиночества, полагаясь на свой инстинкт и разум, веря, что они не подведут, что их повеления по четкости и надежности не будут, по крайней мере, уступать приказам генерального штаба; я настолько проникся уготованным мне одиночеством, что просто не мог в последний момент не обернуться и не перестрелять всех коз, чтобы они не плелись за мной и не нарушали покоя человеческим выражением своих дурацких морд. И вот, бабушка, один как перст, во тьме ночной я оказываюсь среди руин древней цивилизации, да еще той, которая всегда так привлекала и пленяла меня; я еще не знал, как к ней приобщиться, и поэтому совершенно естественно, бабушка, что, когда мне подвернулся этот, стало быть, грек-гид, я попытался выжать из него все, что возможно, и он стал сразу же отвечать на мои вопросы, причем очень любезно; несмотря на унизительное положение, в которое я его поставил, он говорил со мной с самого начала не как враг, сломленный или затаивший злобу, а как один интеллигентный человек говорит с другим, в легкой, непринужденной манере; он искал точки соприкосновения на своем примитивном и медленном немецком, который, как он сказал, выучил, работая гидом, а сейчас, обратите внимание, с момента, когда он увидел, как небо над островом побелело от парашютов немецких десантников, он был уверен, что мы победим и что среди этих десантников найдется хотя бы несколько подлинных гуманистов, людей высокой культуры, которые, когда отгремит бои, обязательно пожелают совершить экскурсию с гидом но знаменитому лабиринту, но он и не предполагал, что уже в первый день судьба пошлет ему одного из таких гуманистов, который свяжет его по рукам и ногам и посадит в амфору…

— Ну я, конечно…

— Сначала просто, чтобы провести время, пока вернется его сынок с очками. Но постепенно его рассказ стал захватывать меня, а рассказчик он был прекрасный. Представляете: лысая голова торчит из горлышка амфоры, как головка старого мудрого змея, искусству подлинного оратора, коим он несомненно являлся, не мешает даже бедность его немецкого; рассказ о тех, кто раскапывал эти руины, переплетается с повествованием о тех, кто обитал здесь в глубокой древности: вот он рассказывает о сэре Артуре Эвансе[32] и его археологической экспедиции, побывавшей на Крите в начале века, а вот о царе Миносе и его свите, живших в этом дворце три с половиной тысячи лет назад — и все они будто из одной честной компании; его рассказ произвел на меня такое сильное впечатление, что уже тогда у меня зародилась идея: если мы выиграем эту войну, если претворится в жизнь мечта старого Коха и тысячи немцев со всех концов рейха будут приезжать на развалины этого лабиринта, то я займусь изучением истоков этой древней культуры, чтобы узнать, настолько ли она сильна, чтобы исцелить нас от переживаний и разочарований, доставляемых нам нашей собственной культурой, за которую мы держимся порой с такой серьезностью, что она превращается в дракона; представьте себе, бабушка, я начал уже тогда…

вернуться

31

"Руки вверх!" (искаж. англ.).

вернуться

32

Артур Джон Эванс (1851–1941) — английский археолог. Открыл и исследовал минойскую культуру на Крите.