— Да, я думал и о нем, бабушка, и мысль о том, что вам предстоит пережить горечь еще одной утраты, так потрясла меня, потрясла в самом прямом смысле, что носилки, с которыми я, как санитар был неразлучен, буквально заходили ходуном, и командир нашего полка оберст[29] Томас Штанцлер, человек большого достоинства и всеми уважаемый, сидевший напротив меня, — каску он все еще держал в руках, и луч солнца, проникавший через круглый иллюминатор, блестел у него на лысине — заметил, по-видимому, что происходит с носилками, усмехнулся, сочувственно положил руку мне на плечо и сказал так: "Вы, рядовой Брунер, похожи на какую-то странную птицу. Вы — как Икар, пытавшийся взлететь в небо с Крита. Но помните, Брунер, ваши крылья из стали, они не расплавятся на солнце". И я, бабушка, вспомнил эту легенду, и на глазах выступили слезы благодарности к нашему эрудированному командиру, который еще через несколько минут был тяжело ранен, а в тот момент напомнил мне предание о Дедале и Икаре, и благодаря этому в памяти моей всплыл образ старого учителя, которого вы приглашали ко мне…

— Кох, совершенно верно, бабушка, Густав Кох… старик-классицист со своими мифами…

— Как же, как же…

— Конечно, я его помню…

— Я был слишком мал? Ничего подобного, я все прекрасно понимал… Ведь это он утверждал, что заржавевшая ныне цепь немецкой истории ковалась в глубинах этого моря, которое вы видите сейчас перед собой, ибо оно и есть — любил повторять старый учитель — подлинное лоно, голубое и теплое, всего, что составляет суть немецкой нации…

— Верно. В общем, в тот самый миг в самолете, который сбавлял высоту, — болтанка ужасная, грохот моторов, я весь спеленут ремнями от парашюта, рюкзака, носилок, автомата, каска сползает на лоб, очки, которые я по глупости не засунул поглубже в карман, привязаны сзади шнурком от ботинок — в тот самый миг страх как рукой сняло и на смену ему, бабушка, пришло даже какое-то воодушевление, прилив сил, как будто я наконец ощутил истинный вкус войны и стал полноценным звеном ржавой железной цепи старого Коха, которая словно чьей-то мощной рукой переброшена сейчас через Альпы и неумолимо разворачивается в воздухе, чтобы через несколько минут обрушиться на головы наших античных предков. Мох Шварцвальда и пар над болотами, мимо которых шли полчища гуннов, растворятся в теплой морской волне, и тевтонские сны, не дающие нам покоя, получат истолкование в белом мраморе статуй Эллады… И поэтому, когда загорелась красная лампочка, зазвенел звонок и послышались лающие команды сержанта, открывшего люк, когда молодые волчата вскочили все, как один, дослали патрон в дуло своих «шмайсеров» и, испустив боевой клич, стали исчезать один за другим, враскоряку вываливаясь из брюха самолета, я вдруг что есть сил закричал вместе с ними так, что мною мог гордиться старый школьный учитель Кох, и меня втянул в себя тот простор, который раскинулся сейчас перед вами…

— Совершенно верно…

— Да, отсюда туда…

— Еще минута, только, пожалуйста, осторожно, эта ступенька для вас высока, дайте мне руку…

— Возле оливкового дерева, там мы сделаем первую остановку, а пока наслаждайтесь видом и представляйте себе, как я с криком выпрыгиваю из ревущего самолета и меня тут же подхватывает порыв ветра, как бы мой, персональный, который специально дожидался меня. Сначала он пытается сорвать с меня очки, затем выдергивает из-за спины белый купол и раздувает носилки, которые торчат у меня за плечами, как огромное, но одно единственное крыло странной птицы, потом с неимоверной скоростью проносит меня над береговой линией, которую вы видите вон гам; воздух полнится криками моих товарищей, молодых волчат, — кто не в силах сдержать изумления, кто кричит от боли, — а меня увлекает куда-то в сторону, за тот холм, к белым домишкам, разбросанным между холмами, мне, бабушка, они напомнили кусочки рафинада, которые ома любил посасывать перед сном… вон туда… и с силой бросает на оливковое дерево, возле которого пасется стадо черных коз, встретивших меня индифферентным молчанием…

— Вон там, бабушка… Видите черные точки?

— Да, там… на том же самом месте… Ей-Богу, они стоят там уже три года, днем и ночью, летом и зимой, возрождаясь из ничего, плодясь и размножаясь между кустов, которые они объедают…

— Да, многие, бабушка, погибли еще в воздухе… Их души сократили себе путь, расставшись стелами в небе, откуда ближе к Богу… За какие-то две минуты, бабушка, была уничтожена почти вся моя рота…

— Вы не поверите, бабушка, но все это натворили два проклятых австралийца с одним пулеметом. И знаете, откуда они стреляли? Вы можете догадаться…

— И все-таки, бабушка, посмотрите хорошенько… Вы ведь вдова великого полководца…

— Нет, бабушка, они стреляли с того самого места, где вы стоите сейчас… Их позиция находилась вон там, под скалой, и если слегка копнуть немного, то наверняка найдешь гильзы трехлетней давности. Теперь вы понимаете, почему я так настаивал на этой прогулке — чтобы вы поняли мой рассказ — с самого начала и во всех нюансах…

— А с какой стати вам вообще должны были рассказывать о потерях? Чтобы омрачать радость народу и бросать тень на великого гения родом из Австрии? Только знайте, бабушка, сотни и тысячи сложили головы в этой операции… О том, сколь ужасны наши потери, мы узнали лишь спустя несколько месяцев: самолеты разбивались, все, кто были в них, погибали, десятки тонули, парашюты не желали раскрываться, загорались, цеплялись один за другой. Я спасся чудом, может быть, благодаря носилкам, бабушка, которые, сыграв роль паруса, позволили ветру отнести меня далеко ото всех, за тот холм, и если бы я не запутался в парашютных стропах, застряв между ветвей оливкового дерева, в полуобморочном состоянии, весь в синяках и без очков, то и я бы, наверное, бросился на поиски какого-нибудь англичанина или австралийца, который был бы готов всадить в меня нулю. Но вместо этого я остался висеть на дереве, видя мир вокруг себя как в тумане, окруженный черными козами с бородками — пастух, как видно, сбежал; они начали приглядываться ко мне, тихонько позванивая колокольчиками, и я, который сроду не видел таких коз, бабушка, боялся в тот момент пуще всего не пуль англичан и не кинжалов греков, а именно этих созданий — как бы они не взобрались на дерево и не покусали меня…

— Дружелюбные? Нет, они просто тупые и безразличные животные. Когда мне наконец удалось при помощи скальпеля, который был в моей санитарной сумке, освободиться от парашютных строп и спуститься с дерева прямо в гущу этих черных коз, ни одна из них и ухом не повела, они продолжали обгладывать кусты, будто с неба свалился камень, и я действительно, как камень, рухнул на землю и пролежал какое-то время без движения, все тело болело, особенно рука, которую я повредил, и главное все вокруг я видел весьма расплывчато, как в пятом классе, когда я еще ни за что не хотел носить очки.

— Нет, сознания я не потерял, но был совершенно огорошен тишиной, не нарушаемой ни единым звуком. Это было так неожиданно, что мне пришлось сделать вывод: атака провалилась, все погибли или попали в плен…

— Да, так я и лежал до сумерек, и в какой-то момент на меня снизошел странный покой — я примирился с мыслью, что фюрер послал своих лучших сынов проливать кровь на скалах этого далекою острова, только чтобы показать Европе: он может добраться до самых истоков, где она зародилась. А поскольку я хорошо помнил десять заповедей, полученных нами в Афинах перед вылетом, и особенно шестую из них, которую мы услыхали из уст самого барона Фридриха фон Хайдте: «Ни при каких условиях не сдаваться, только смерть или победа увенчают вас славой», — я побыстрее перевязал руку, нашел расселину, раскрыл там носилки, улегся на них, приготовил автомат и стал ждать пока появится кто-либо, желающий сражаться со мной, достойный того, чтобы в бою с ним я отдал жизнь. Вскоре я начал различать звон цикад, который с тех пор, бабушка, не затихает уже три года, я слышу его непрерывно, днем и ночью, однако до сих пор не могу решить, вызывает он у меня ненависть или восторг…

вернуться

29

Оберст — полковник (нем.).