Изменить стиль страницы

– А ты тащи сюда газеты, журналы, книги… любые бумаги… все, что найдешь, – обратился В.А. к Феклухе. – Да поживей! Мы сейчас обольем комнаты бензином, – снова нагнулся он надо мной, – подожжем, и все превратится в пепел. И ты тоже. А уже сегодня утром у меня будет не только эта вшивая записка, но и все остальные бумаги по делу Лукашова. Вот так.

Он смотрел на меня со злобным торжеством, упиваясь моей беспомощностью.

Нет, шалишь, сволочь мафиозная! Тебе не удастся взять меня на испуг, унизить перед смертью!

Превозмогая дикую боль в сломанной челюсти, я сделал веселые глаза и попытался улыбнуться, насколько это было возможно с кляпом во рту. Господи, прошу тебя об одном – пусть он догадается, пусть знает, что я смеюсь над ним!

Киллер

Эта ночь выпила всю мою душу без остатка. Видения, вместе с взвихренной теменью залетавшие в открытое окно салона "Жигулей", сводили меня с ума. Мое проклятое прошлое протянуло свои тонкие детские ручонки с железными пальцами и время от времени до физической боли сжимало мне горло.

Я снова и снова вспоминал, как одноклассники собирали поношенную одежонку, а классная по прозвищу Штучка-Дрючка в торжественной обстановке, со слезой на глазах, вручала ее мне, при этом проникновенно болтая о "счастливом, обеспеченном детстве". Эти обноски я никогда не надевал, отдавал матери, а она тут же меняла их на самогон.

Я вспоминал, как в одиннадцать лет сбежал от нее и попросился в детский дом. Я назвался чужим именем, но меня никто и не искал…

Вспоминал кухню детского дома, грязную, неухоженную, провонявшую протухшим мясом и кислыми щами, куда я пробирался тайком, чтобы погрызть предназначенные для собак кости, кухню, отменно кормившую директора, воспитателей, кухонных работников и их семьи, но только не детдомовцев, вечно голодных, забитых… и жестоких.

Через два с половиной года я ушел оттуда, вернулся в свою коммуналку, после того как порезал крохотным перочинным ножиком двух старшеклассников, пытавшихся меня изнасиловать в туалете…

Я совершенно перестал ощущать течение времени и, когда подъехал к дому, где жила вдова Лукашова, с удивлением отметил, что улица была совершенно пустынна; похоже, уже наступили предутренние часы. Я действительно пожалел эту женщину, без вины виноватую, мало что соображавшую в плутнях своего мужа.

Я не хотел ее убивать. Едва я начинал размышлять, как мне лучше спроворить это дельце, чтобы выполнить приказ шефа – будь он проклят, упырь! – как перед моими глазами вставало лицо Ольгушки…

Нет, я не мог!

"Волгу" шефа я заметил совершенно случайно, когда разворачивался, чтобы припарковаться неподалеку от дома, за деревьями скверика. Она стояла за углом, едва не впритирку к стене. Там была самая густая тень.

Я бросил взгляд на окна квартиры Лукашовой. Они были плотно зашторены, но сквозь узкие щелки коегде пробивался неяркий свет.

Значит, шеф все еще там…

Он выскользнул из черноты подъезда как привидение. Я едва успел спрятаться за мусорный ящик метрах в шести-семи от "Волги".

Я его узнал сразу, хотя он горбился и жался поближе к стене, – это был один из боевиков шефа; он выполнял лишь особо секретные поручения моего "благодетеля". Никто не знал его имени и кличку. Про себя я прозвал его Брюнетом; он был черноволос, смугл и смахивал на грека. Брюнет всегда был вооружен до зубов.

Он едва не бегом свернул за угол, направляясь к машине шефа. Вскоре я услышал, как он открыл багажник.

Момент был удобный, и мне никак нельзя было его упустить: выпрямившись, я в несколько прыжков очутился возле "Волги". Брюнет, засунув голову в багажник, ковырялся там, судя по звуку, перекладывая с места на место какие-то железки.

Я не колебался ни секунды: резкий удар локтем по позвоночнику и, когда он со стоном обмяк, я сильным рывком запрокинул его голову назад. Раздался хруст, слабый вскрик и сипение…

Я отпустил уже бесчувственное тело, которое бесформенным тюфяком сползло на землю, и решительно, не таясь направился к подъезду.

Я вовсе не удивился, что дверь квартиры Лукашовой была не заперта. Горячечное возбуждение охватило меня, но руки, когда я достал наган, не дрожали.

Все, шеф, пора ставить точку.

ОЛЬГА, ОЛЬГУШКА, ГДЕ ТЫ? КАК ТЫ ТАМ? УВИЖУ ЛИ Я КОГДА-ЛИБО ТЕБЯ?

Я взвел курок и рывком открыл входную дверь…

Киллер

Наверное, запах параши меня будет преследовать и в тех местах, куда скоро отправлюсь уже не под конвоем, а в сопровождении прислужников ада…

Все. Точка. Финиш. К нему я пришел по своей воле, а значит, и говорить больше не о чем. Моя жизнь в обмен на жизни тех, кого я убил. Справедливо. Ни к кому претензий у меня нет, ни на кого не в обиде, в особенности на судьбу, которая петляла, петляла да и привела к финалу, предначертанному мне еще в материнской утробе.

Пожалуй, я судьбе даже где-то благодарен – за то, что она нечаянно свернула на нехоженые тропы, а не повела прямо к уготованной с детства ямине, куда меня, алкоголика или наркомана (иное мне, думаю, и не светило), бросили бы, как бездомного пса, для приличия завернув в рваную дерюжку, выделенную от щедрот нашего заботливого государства.

Этот запах… Почему-то я от него схожу с ума.

Моя камера в коридоре смертников просторная, я в ней пока один, параша стоит далеко, возле двери, закрытая плотно подогнанной крышкой. И тем не менее вызывающие рвоту миазмы вползают, как черви, в носоглотку, отравляя кровь, и в мозгах временами творится нечто невообразимое, совершенно неподвластное здравому рассудку.

Когда становится и вовсе невмоготу и кажется, что голова от клокочущей под черепной коробкой дряни вот-вот лопнет, я бросаюсь на постель, накрываюсь одеялом и почти беззвучно вою в подушку.

А вообще я считаюсь тихим и потому пользуюсь у надзирателей некоторым снисхождением. Чего не скажешь об остальных обитателях этого чистилища перед входом в преисподнюю.

Стены тюрьмы, построенной в начале века, достаточно толсты, но и сквозь них ко мне доносятся безумные вопли и стенания приговоренных к высшей мере. На меня эти крики не действуют, они мне безразличны, даже временами вызывают нервный смех.

Странно, однако, но факт: убийцы, для кого вид крови не менее привычен, чем стакан красного вина, которым отобрать чужую жизнь – раз плюнуть, до безумия боятся потерять свою, никчемную и никому не нужную.

Впрочем, я их понимаю – когда нажимаешь на спуск и пуля рвет живую плоть, меньше всего думаешь о том, что кому-то сейчас так больно, будто в тело воткнули раскаленный прут, и что когда-нибудь и тебя настигнет такая же всепоглощающая боль, ибо ничто в этом мире не остается безнаказанным. А в нашей, с позволения сказать, "профессии" подобный конец – дело само собой разумеющееся.

Рано или поздно и до тебя доберутся: то ли те, кому положено по службе, то ли твои заказчики, чтобы спрятать концы в воду, – лишние знания очень обременяют человека…

Взял меня Ведерников, мент, которого я, по доброте душевной, что называется, достал с того света, прикончив перед этим Феклуху и своего шефа – будь он трижды проклят! Конечно, я не ожидал от опера такой прыти, когда освободил от веревок – он даже на ногах не мог стоять после "разговора" с Феклухой.

В другое время и при других обстоятельствах не видать бы ему меня, как своих ушей, но когда я нашел задушенную Тину Павловну, то впал в состояние, близкое к трансу: ее-то за что?!

А вообще я на Ведерникова зла не держу – он просто выполнял свой долг. И, конечно, прав – трижды прав! – не место мне среди людей.

Душа моя выгорела дотла, все, что еще оставалось у меня светлого, я сам смешал с грязью, нет ни забот, ни привязанностей; ни настоящего, ни будущего – зачем мне такая жизнь? Чтобы просто болтаться как дерьмо в проруби, между двумя берегами, на которых меня никто не ждет, где меня ненавидят и боятся?