Сняв с себя шинели, ватники, в одних гимнастерках и пилотках мы увидели друг друга как-то по-новому. Ведь мы почти все были молодыми, и хотя девчат мы целовали только во сне да в мечтах, нам хотелось быть нарядными, щеголеватыми и выглядеть молодцами. Кто чуб свой кавалерийский взвихрил из-под лихо надетой пилотки, кто сапоги наваксил трофейной ваксой до блеска да шпоры надраил. А медали, ордена – это само собой. Теперь без шинелей у всех награды были на виду, вернее, у тех, кто их имел. У меня, у Шалаева, у Музафарова. У Баулина, хотя он давно воевал, почему-то не было ни одной награды. Мне было немного неловко оттого, что у меня орден Славы, а у него нет. Наверное, его тоже наградят в конце войны, надеялся я, наверное, тогда всех наградят.

Ночью в форточку комнаты, где спали взводные, кто-то бросил немецкую гранату-лимонку. Граната почему-то не взорвалась, подымила только. Старший лейтенант Ковригин проснулся от стука, вскочил и выбросил гранату обратно на улицу. Никого особенно не напугала, не всполошила эта гранита, брошенная, может быть, сопляком из гитлерюгенда. Поругали только постовых из второго взвода: как мог оказаться в расположении эскадрона посторонний?! Поговорили, порассуждали и успокоились.

В полдень устроили перекур с дремотой за сараем и грелись на солнышке. Сидели, полулежали на свежей травке, курильщики дымили, а я, некурящий, жадно ловил ноздрями извечные запахи теплой земли, молодой травки, подсохшего навоза, и томило меня что-то смутно-хорошее, что было в моем детстве, в моей давней деревенской мальчишеской жизни.

Потрепавшись о том о сем, мы занялись игрой. Игра эта называлась «махнем, не глядя». Теперь у всех были трофейные часы, у некоторых по нескольку штук. В каком-то городе в разграбленном самими же немцами магазине ребята из пулеметного взвода нашли целый ящик карманных часиков на ремешках. Всему эскадрону хватило. Часы, правда, были хреновые – штамповка. Так вот кто-нибудь зажимал в кулаке свои часики и кричал: «Махнем, не глядя!» Сидящий рядом со мной Худяков сунул мне под нос свой кулак и:

– Махнем, не глядя!

Он, конечно, знал, что у меня, как и у него, штамповка, но, как говорится, в чужих руках морковка всегда толще.

Я, не глядя, взял его часы, а ему отдал свои. Посмотрел – у меня в руке пустой корпус от часов. Обманул меня Худяков.

– Мы на часы играли, а не на пустой корпус, верни часы, – обиделся я. – Ребята, чего он?

– Худяк, верни часы, пустой корпус не считается, – заступился за меня Шалаев.

Худяков был паренек не вредный, посмеялся и вернул мне мои часы.

– Махнем, не глядя…

В этой дурацкой игре наши старики Баулин, Евстигнеев, Голубицкий, Федосеев, Решитилов не участвовали, сидели вместе и толковали о чем-то, наверное, о жизни, о доме, о семьях своих. Баулин, конечно, как всегда, говорил или, вернее, молча думал о своей Зинаиде. Они, старики, разговаривая, глядели на поле, там пахал немец, и, наверное, скорее они говорили о пахоте, о немце, который пашет. Когда мы сели на перекур, немец пахал от нас, теперь, дойдя до конца поля, шел сюда. Пахал на одной только лошади, лошадь, правда, была крупная, тяжеловоз. Я тоже стал глядеть на немца – я видел немцев в бою, немцев пленных, немцев убитых, немцев цивильных, в глазах которых замер страх, а вот работающего, пашущего землю немца видел впервые. Это казалось странным, как будто было необыкновенным видением среди привычных будней. Шла война, кругом были войска, иваны, большевики, а он, этот бауэр, как ни в чем не бывало пахал свою землю.

– Шалаев, сколько на твоих архиерейских? – спросил Голубицкий.

Шалаев, любящий то и дело поглядывать на часы, вытащил из кармана гимнастерки свои серебряные и щелкнул крышкой:

– Без десяти двенадцать.

Голубицкий тоже взглянул на свои – дешевые, штамповку – и сказал:

– Вот последите: немец допашет до двенадцати и ровно в двенадцать посреди борозды выпряжет лошадь и пойдет обедать или сядет там же перекусить.

– Ерунда. Он допашет до конца борозды, – возразил сержант Андреев.

– Это ты, русский, допахал бы до конца борозды, а немец нет. Поспорим.

– Татарин тоже пахал бы до конца борозды, – сказал Музафаров.

– А наш башкир бросил бы плуг и поспал бы на меже, – ввернул я.

– Наш хохол тоже, – добавил Воловик.

Немец на минутку остановил лошадь и, кажется, тоже взглянул на часы. Он был однорукий, этот немец, видно, воевал и покалечился, может, под Сталинградом, может, на Курской дуге. Лет ему было под сорок. Я его еще вчера приметил, мы стояли у него в доме. Он редко показывался, избегал встречи с нами. Вот он снова тронул лошадь, пропахал еще несколько сажен и без двух минут двенадцать – мы посмотрели на часы – без двух минут стал выпрягать.

– Что я сказал! – торжествующе произнес Голубицкий и сунул часы в карман.

– Ты, Одесса, просто колдун, – удивился Шалаев.

Немец выпряг лошадь, он делал это медленно, одной левой рукой, выпряг и, ведя в поводу, пошел к нам, ко двору. Он был рослый, прямой, в стареньком пиджачке, правый рукав которого был засунут в карман и пришит. На голове у него была серая шапка с козырьком, обычный головной убор немцев, который напоминал военную, солдатскую шапку. На ногах тяжелые рабочие ботинки, брюки заправлены в носки.

– Гляди-ка, он безрукий! Воевал гад! – встрепенулся и изменился в лице Шалаев, заметив, видно, только сейчас, что немец калека. – Офицер, по выправке видно. – Из широкого раструба трофейного немецкого сапога Шалаев вынул пистолет, отобранный еще тогда на болоте у офицера. – Я его, гада, сейчас шлепну!

– Брось дурить, Шалаев, – вмешался старый коновод Федосеев. – Пашет человек землю, пущай пашет, не трожь его. Приказ знаешь: не обижать мирное население.

– Какой он «мирное население»?! Он фашист недобитый. Одежу только сменил.

– Много на себя берешь, Шалаев, – сказал Голубицкий.

– Молчи, Одесса. Это он, гад, бросил гранату.

– Саня, не надо делать глупости, – мягко уговаривал Шалаева Баулин.

– Да не застрелит он. Человек шутит, а вы… – проговорил сержант Андреев. – Саня, спрячь «вальтер».

Я тоже думал, что Шалаев просто озорует, что не поднимется у него рука на бауэра.

– Я им никогда не прощу брата! – сказал Шалаев.

– Брата не вернешь. А этого за что? – пробовал урезонить его Евстигнеев. – Он же отвоевался, землю пашет.

– Больше не будет пахать.

Шалаев встал и, держа в руке «вальтер», шагнул к немцу.

– Хальт!

Немец остановился и испуганно-недоуменно смотрел то на Шалаева, то на нас. Шалаев отобрал у него повод, погнал коня к подворью и, ткнув пистолетом немцу в грудь, приказал:

– Кру-гом! Сюрюк! Марш вон туда, – показал рукой в сторону. – Шнель, шнель!

Немец побелел и произнес негромко:

– Кайне наци! Кайне наци!

Но повернулся покорно и понуро побрел на тот конец пашни, где был овражек и топорщились кусты. Шалаев с пистолетом в руке шел за ним. Мы смотрели им вслед. Молодые ребята – Музафаров, Худяков, Воловик, Сало, Ковальчук, Куренной, Сомов, смотрели с интересом: что будет дальше, неужели застрелит! Я не верил, что Шалаев на это решится. Старики же смотрели озадаченно.

– Да не застрелит он, Шалаева не знаете? – сказал сержант Андреев.

– Застрелит. Это он запросто. Глазом не моргнет. Ненавидит он их, – возразил Евстигнеев.

– Потом пятно на эскадроне. Комэска будут тягать. Был же приказ не трогать мирное население, а тут расправа над цивильным! – волновался Решитилов.

– Верно, мужики, этого нельзя допускать, – проговорил старый коновод Федосеев.

– Да не убьет он его, попугает только, – продолжал свое сержант Андреев. – Что вы, ей богу!

– Толя, беги за старшим лейтенантом, – негромко сказал мне Баулин.

Я кинулся во двор. Возле кухни стояли наш взводный, помкомвзвода Морозов, лейтенант Сорокин, старшина Дударев и Андрей-Маруся. Старший лейтенант Ковригин, как всегда на отдыхе, был чисто выбрит, со свежим подворотничком, и попахивало от него трофейным одеколоном. А черная кубанка делала его уж совсем лихим кавалеристом.