Снова донесся близкий и как бы совсем спокойный разговор немцев. Слева, с нашей стороны, заговорил пулемет. Музафаров трассирующими пулями шпарил из своего «Дегтярева». Баулин поставил пулемет на сошки и собрался было открыть огонь, как тут вдруг слева грохнуло. Взорвался близко снаряд. Пулемет Музафарова тут же замолк. Откуда пальнула немецкая пушка – ничего нельзя было понять. Я услышал справа топот ног – от шоссе ближе к нам перебегали люди. Снова грохнуло, на этот раз совсем рядом. Затарахтел немецкий пулемет, длинными очередями бил вдоль шоссе. Мы с Баулиным лежали тихо.

– Баулин, огонь! – услышал я недалеко негромкий голос старшего лейтенанта Ковригина.

Баулин почему-то не стрелял.

– Огонь! – сказал я ему, подумав, что, может, он не расслышал лейтенанта.

– Толя, тихо, – шепнул он в ответ.

– Баулин, почему не стреляешь?! – голос взводного прозвучал громче, тревожнее.

Баулин не ответил и не стрелял.

Справа, на другой стороне шоссе, зататакал станкач Кошелева, трассирующие пули огненными нитями прошивали темноту. Опять грохнул снаряд, грохнул дальше, по ту сторону шоссе. Станкач на какое-то время замолк и снова заговорил. Зататакали пулеметы левее нас, на пашне – развернулись другие взводы.

– Взвод, встать, вперед! – громко скомандовал старший лейтенант. – Музафаров, давай!

Музафаров застрочил из своего «Дегтярева» и что-то заорал, затопали ноги, замелькали тени. Баулин тоже встал и, стреляя на ходу, побежал вперед, в темноту. Я поднялся за ним. Кричали, голосили, матерились! Пробежал несколько метров, вдруг прямо передо мной из черноты земли вырос немец. Он показался в темноте мне таким длинным, что я испугался и выстрелил ему в живот. Немец вскрикнул и упал. Тут мне почудилось, что он, лежа, целится в меня из автомата, я прыгнул на него и кольнул в грудь штыком. Удивившись на мгновение, что штык вошел в тело человека так легко, только хрустнуло что-то, и подумав мельком, что впервые за всю войну убил немца не на расстоянии, а в ближнем бою, сойдясь с ним лицом к лицу, убил не пулей, а штыком, вернее, конечно, пулей убил, но добил штыком, подумав мельком, я побежал дальше. Метались тени убегающих немцев, исчезали в темноте. Затрещал мотоцикл и, удаляясь на большой скорости, затихал вдали. Мы побежали к шоссе, подбежали к тому темному, угластому, казавшемуся в потемках очень уж грозным.

– «Фердинанд», – сказал кто-то.

Ни возле самоходки, ни в самоходке немцев не было. Мы прекратили стрельбу, подошли остальные. И, все еще шальные от боя, заговорили, зарассказывали, осмысливая этот нечаянный, непонятный ночной бой, сообщая и узнавая подробности. Конь один убит наповал, другой, раненный, стоял и истекал кровью. Кошелева ранило, Васина контузило, но не сильно. Еще кого-то ранило из второго взвода. Остальные, кажется, все были целы.

К Баулину подошел старший лейтенант Ковригин, спросил:

– Баулин, почему не стрелял?

– Не мог, товарищ старший лейтенант.

– Что значит не мог?! – сердито удивился старший лейтенант.

– Так… не мог, и все, – упавшим голосом ответил Баулин.

Взводный молча поглядел на него и отошел, кажется, расстроенный.

– Музафарчик, где ты?! – донесся из темноты встревоженный голос Шалаева, который, видно, отстал и только что подошел к нам.

– Саня, я тут.

– Бери диски… Мне в бок, что ли, садануло… Жгет там у меня… мокро.

Он отдал сумку с дисками Музафарову, скинул шинель, задрали ему взмокшую от крови гимнастерку, осветили правый бок фонариком и увидели рану. Из маленькой дырочки меж ребер сочилась кровь; Шалаева колотило, он часто-часто дышал и при каждом вдохе и выдохе кровь из ранки, пульсируя, била сильнее и над ранкой вздувались кровяные пузырьки.

– Санинструктора! Где санинструктор?!

– Он повел раненых.

– Не надо мне помощника смерти, я все равно в санбат не пойду, – сказал Шалаев.

– Как не пойдешь? Ты же ранен.

– Хреновина! Потом они меня в другую часть отправят. И коня жалко. Перевяжите лучше. Потерплю как-нибудь. Музафарчик, дай сюда мою флягу. Музафаров подал ему пристегнутую к поясному ремню флягу, Шалаев жадно глотнул спирту, перевел дух и снова приложился. Нашли бинт и кое-как перевязали ему рану, он захмелел, обмяк или, может, ослаб от раны.

– Шалаев, в санбат! – приказал старший лейтенант Ковригин. – Голубицкий, помоги ему.

– Ну, товарищ старший лейтенант, не хочу я в санбат! – заартачился Шалаев.

– Что значит не хочу?! Ты ранен. Немедленно в санбат!

– Саня, может, легкое задето. Пока ты сгоряча, потом поздно будет, – советовал Баулин.

Шалаев помолчал, как бы задумавшись, и сказал:

– Петрович, раз ты говоришь, пойду. Одесса, давай, хочь веди, хочь неси меня. Ребята, коня моего никому. Скоро я вернусь. Музафарчик, друг, если в случае я не вернусь, ты мой адрес знаешь, напиши после войны письмецо или лучше приезжай сразу ко мне.

– Ладно, Саня, иди лечись и давай обратно в эскадрон.

– Товарищ старший лейтенант, – Шалаев вынул что-то из кармана шинели. – «Вальтер» оставляю вам. Все равно отберут в санбате… Ну, ребята, до свидания! Если чего, не поминайте лихом!

И он ушел в тыл, Голубицкий повел его в тыл, в темень, подальше от войны, к белым халатам, на госпитальный топчан, может, и к жизни. Все-таки жалко было Шалаева. Я привык к нему, мы привыкли к нему. Ведь многие из нас все еще были мальчишками, вчерашними мальчишками, а мальчишкам нужен заводила, нужен атаман. Терский казак Шалаев был нашим атаманом. Он был храбр, бесшабашен, бескорыстен, любил оружие, у него во взводе была лучшая амуниция, за конем он ухаживал как настоящий казак, да и был он настоящим казаком, кавалеристом, «копытником».

Когда собрались шагать дальше по шоссе, старший лейтенант Ковригин приказал:

– Андреев, проверь, все люди?

Андреев сделал перекличку – не было Куренного.

– Он недалеко от меня лежал, потом я его не видел, – сказал Музафаров.

Сержант Андреев, Музафаров, я и еще кто-то, крича: «Куренной, Володька!» – побежали назад, вдоль шоссе по пашне и наткнулись в темноте на Куренного. Он лежал примерно в пятидесяти шагах от немецкой самоходки, лежал недвижный, замолкший. Я догадался, как его убило. «Фердинанд» стрелял по пулемету Музафарова прямой наводкой, но ударил неточно, взял правее, где лежал Куренной. Куренного убило, лежащего справа от Музафарова Шалаева ранило, а Музафаров каким-то чудом без единой царапины.

Вдруг я понял, почему не стрелял Баулин. Пули-то наши – трассирующие, «Фердинанд» целился по трассе. А мы лежали к самоходке ближе, чем Музафаров. «Фердинанд» ударил бы по нам в упор, и вряд ли я стоял бы теперь возле трупа Куренного со своей догадкой.

Мы смотрели на недвижное тело Куренного, ошеломленные, онемевшие. Смерть нашего запевалы была особенно несправедливой оттого, что война вот-вот должна была кончиться. «Исполняет солист Большого театра Владимир Куренной», – вспомнились мне слова Голубицкого…

Утром, когда мы стали на отдых, пришел в эскадрон комсорг полка Колобок. Он составил список представляемых к награде за ночной бой. Потом читал фамилии и вместе с Ковригиным решал, кого чем наградить. Награждали орденами и медалями весь взвод. И коноводов, стариков Федосеева и Решитилова не обошли, представили к ордену Славы. За бой потруднее, кровопролитнее не награждали, а тут расщедрились. Наверное, оттого, что война кончалась. Но когда комсорг дошел до фамилии Баулина, Ковригин сказал:

– Баулину отставить. Гайнуллина тоже вычеркни.

– Почему? – удивился комсорг.

– Не заслужили. Не стреляли в бою.

Я не очень расстроился, у меня уже был орден. Я переживал за Баулина. Но сам Баулин как будто и не огорчился, как будто ничего и не произошло, его лицо, как всегда, было терпеливо-спокойно, губы, уголки губ, держали его всегдашнюю улыбку, мягкую, добрую.

После двух пустяковых стычек с немцами возле деревеньки и на шоссе, где они обстреляли нас из крупнокалиберного пулемета с бронетранспортера и бухнули несколько раз из зенитной пушки, мы, наш эскадрон, наш полк, отогнав немцев и раскидав на дороге завалы, как бы вырвались на простор, всю ночь ехали, не встречая сопротивления, ехали не спешиваясь, то рысью, то галопом, ехали мимо тихих ночных полей, спящих деревень и хуторков, и ранним майским утром без боя вошли в Перлеберг.