Изменить стиль страницы

А ныне Федосью словно бы обмыли гремучим студенцом, и от жгучей родниковой воды остался в утробе неутихающий плотный жар. И сны-то все от беса. Господи, спаси и помилуй...

...Любовь ли то? кто знает. Но лежит на сердце по мужу глухая тоска. Вот тебе и старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня... От обавницы-чаровницы, знать, заимел ту запуку и меня тем заговором накрепко замкнул и ключ вон. Сам-то нынче в отъезде воеводою, а я в смятении, и ум мой нетверд, аки храм непокровен.

Чего нашептал он тогда?

Однажды, взяв хлеба печеного ломоть, вдруг увел Федосью с собою в баню. А там в мякиш налил воску белого, кусок печины, соли отсыпал, волос настриг и тем хлебом обтер пот сначала с правой руки, а потом с левой ноги; и скоблил с ног своих ножом кожу, и взял с парного веника три листа и сделал из всего этого колобок. А после того особливым хлебом и с Федосьи таким же образом пот отирал и колобок сделал и, выйдя из мыльни, неведомо что шептал. Федосья приникла ухом к прорубу, упершись взглядом в ссутуленную спину благоверного, и различила лишь последние слова, когда Глеб Иванович вдруг укрепил голос: «... и кланяюсь я тебе, и поклоняюсь, сослужи ты мне службу и сделай дружбу: зажги сердце Федосьи Прокопьевны ко мне, Глебу Ивановичу, и зажги все печени и легкое, и все суставы по мне. Будь мое слово крепче всех булатов». И, вернувшись в мыльню с неприступным суровым взором, повелел Федосье тот пряник съесть. И подчинилась Федосья. Да и куда денешься: ибо хозяин для жены что глава на церкви. И не диво ли? столько ходили по монастырям – не могли младенца вымолить: а тут как надуло.

Да нет-нет, даже и подумать грех, что наговором мужним сотворился во мне плод.

Вот и Киприян блаженный трубит по Москве, будто он засеял во мне семя духом единым.

...Господи, какая смута на сердце.

Едва взросла, а как старуха старая.

...Из домовой церкви, браня себя немилосердно, прошла Федосья к себе в моленную. Стоят в печурах и на полицах, на божницах образа в киотах, обложенные серебром с гривнами, с жемчугом, с камением, с пеленами. В ризах золотых апостольские лики. Занавески раздернуты. Свещи неслышны теплятся, окапывая воск на лоскутный половик; мерцают голубые лампадки, куря фимиамом; в единственном окне поздние летние сумерки, и если прижаться к стеклу, увидишь заманчивую вольную глубину сада с таинственными закрайками и густой тенью. На полочке у Федосьи особое глухариное крылышко. Каждый образ неспешно поцеловала боярыня и усердно, любуясь святыми угодниками, обмела невидимую пыль с Архангела Михаила, с лика Спасителя, Иоанна Предтечи, Святителя Николы, мягко губкою обтерла Пресвятой Богородицын образ. Вместе с Христом, проникаясь его вознесением, сходила во ад и воскресла вновь. Иконы житий и чудес святых неслышимо освобождали от скверны, легчили душу. Ибо в горних райских садах нет ни печали, ни воздыхания. Там праведники, словно светила сияют. Тихое пристанище всем приходящим от великой скорби земной жизни. Там Свет, там Рай. Там и небо-то не такое, какое видим телесными очами, а как бы вечная, сияющая золотом заря, небо всевечного дня Царствия Христова. Шептала Федосья благолепные, из сердца истекающие слова, обегая взглядом такое нежное, сокровенное лицо Богородицы, часто целуя Пречистую напротив сердца.

...В мире живый, держи правило чернецкое во вся дни.

Потом положила бархатные черные подручники на пол, собралась отбить на коленях обещанные метания, да и раздумалась. Опустилась в креслице около печи, обложенной белым изразцом, и, перебирая пальцами корешок лестовки от зубца к зубцу, сто раз прочла Исусову молитву, а сама взгляда разымчивого, тоскующего не сымала с посиневшего дремотного окна. Встрепенулась зябко, помянула святого ангела Помаила, нощного стража спящим, да святого ангела Афанаила, утешителя человеку, впавшему в печаль, да и святого ангела Рафаила помянула, охранителя всякого путного и странствующего. Нынче вот, на этих днях попадает через леса и блаты в родные домы Глеб Иванович; заждались его, заждались. Дай, Господь, ему оберега от всякого лихого злодея и обавника. Представила Федосья ночной путь, и страшно ей сделалось: помыслился ей Великий Новгород на краю света, и хоромы сразу показались беспечальными и надежными.

...Мал, как червь тленный, и ничтожен человек в ночи под блескучим звездным небом.

Крепок же человек в своем терему.

И куда сразу делась печаль? Молодая, в соках бояроня, хозяйка над многой челядью и свойка государю, вздернувши гордовато нос, ступисто покинула крестовую палатку, душную от благовоний и свечного воска, где столько испроливано искренних слез. Спустилась вниз, подметая подолом летника лестницу, покрытую шемаханским ковром. В проходных сенях подскочил ночной недремотный привратник, без слов подал фонарь. Свеча за слюдяными шибками горела ровно, нетревожно. К доброй погоде.

На крыльце Федосья отстоялась, прислушалась: не скрипнет ли где в терему, не бродит ли кто, полуночный, в хоромах понапрасну со свещою. С огнем на Москве опаско: пожар-лиходей не раз подмел столицу пострашнее татарского хана. Не однажды повыгарывал московский лубяной люд из-за жаркого угля, дурного ума и злого умыслу.

Оттого и озорко белому царю.

И лишь проглянет несколько теплых дней по весне, как тут же отправятся степенные бирючи по Белому городу, и по Скородому, и по всем слободам стучать колотушкою с зычным остерегом: «Заказано накрепко, чтоб изб и мылен никто не топил, вечером поздно с огнем никто не сидел и не ходил: а для хлебного печенья и где есть-варить – поделайте печи на огородах, и на полых местах в земле, подальше от хором, от ветру печи отгородите и лубьем защитите гораздо».

И по воеводскому приказу опечатают избу и баню, и надобно тужить в нетопленой клети, и как студно и немило вдруг, ежели завернут черемховые холода, так частые на Руси, иль падут незваные засиверки с ночным инеем, иль ненастный морок устоится, да к тому случаю, как на грех, вдруг поварня на огороде завалится и горячим ушным не согреться, щец не похлебать, хлеба не испечь и вина не испить. Туго, ой лихо в те минуты православному, и редко кто исхитрится, чтобы втайне нарушить указ.

Кому захочется на свою шею веревку мылить.

И оттого желанен и радостен ведреный день.

А Федосья Морозова сама себе голова, коли хозяин на государевой отлучке. Случись что, греха не оберешься. Есть что наблюдать ей неусыпно. На широком дворе житницы и сушила, погреба, ледники, вонные амбары, клети да подклети, сенницы, конюшни, скотские дворы, поваренные избы да людские. И полно тех запасов в амбарах и погрубицах: и рожь, и солод, и пшеница, и толокно, и сухари; сушатся мясо, солонина, языки, рыба; да в питейных погребах вина бочки да заморского питья ряды четвертей; а на погребницах сыры, и яйца, и масло, и сметана, и сливки, и всякий запас естомый, да капуста соленая и свежая, и постная икра рыбья, да рыжики, репа, капуста, квасы, меда, вода брусничная. А в кладовых всякий сряд и скарб, да праздничная лопатина, да платье повседневное, носильное, да платье дорожное, шляпы и шапки, вареги и ковры, попоны, войлоки, мягкая рухлядь, да меховые одеяльницы и санные волчьи дохи, да медвежьи укрывальницы и оленьи совики. Да в каретном сарае сани, дровни, возки, розвальни расписные санки, да колымаги и каптаны, да кареты от дегов и свеев. А в скотиньих дворах всякое домашнее приплодное стадо и птица. Много добра в господской усадьбе, но и преизлиха всего и надобно, чтобы и боярскую семью удоволить, и челядь (одной дворни, поди, человек с четыреста будет), да частых гостей-пировников, да богомольщиков и путную нищенскую братию, что постится у Морозовых, почитай, через день да кажинный день.

И за всем наблюди, ревностный глаз положи, чтобы не расползлись, не заленивели, ибо без строгого догляда пойдет имение вразброс, враструс, враспыл.

Для сына нажиток, для родной кровинки: есть нынче для кого не спать.

Подальше положишь – поближе возьмешь. Отстоялась Федосья на крыльце. Спущены с цепей британы. Сторожа у всех ворот и калиток, у всяких лазов и перелазов с дубьем. Чего бояться, кого шарашиться? Помолясь, ложись-ка, бояроня, утро вечера мудренее. Темно, звезды наспели, влажным садом пахнет из темени, ранней огородной зелияницей, птицы ворошатся в столетних дубах за конюшнями, кто-то истомно вскрикнул, гулко шлепнувшись в нагретую за день стену. Федосья приподняла фонарь, высветила кулижку стены, карниз, жгучий осмысленный взгляд из вороха тряпья... Фу ты, нечисть: так и вьет вкруг православного. Чу! Всхрапнул жеребец, ударил копытом в стенку денника. Скотиний хозяйнушко проверяет свой нажиток, да чем-то незанравился гнедому, знать, больно искрутил в косицу конью челку. Кто-то с мягким шорохом проструился по траве у крыльца, оставя светящийся след; сердито прогудел подле уха древесный жук. Как странно, тревожно человеку в густой июньской темени перед полуночью. Ты будто окутан в черную кисею, так плотен и душен воздух, напитанный травными благовониями. И как в сновидении, вдруг выхватит настороженный пугливый взгляд обрывок чужой, словно бы загробной жизни, обычно скрытой от света. Это будто угодить по случаю в Потьму и поглядеть ее запретные закоулки...