Изменить стиль страницы

Не слышно, о чем молит несчастный, но каждый на площади гилевщик неведомо каким чутьем сквозь ор и гам разобрал кротко сказанное государем: «Я отдаю вам в руки вора и отступника. Казните его!» И палач с наточенным сияющим топором, в червчатой шелковой рубахе и с намасленными воронеными волосами выступил из застенка. Но куда там... Сотни жадных торопливых рук суматошливо распоясали, живехонько ощипали боярина донага, вытряхнули из него живую душу и тут же истоптали в един миг прежде властного человека, истолкли, подняли на охотничьи вилы и, отнеся, кинули за рыбными рядами у Москвы-реки в поганую яму на съедение собакам. Но приступили и за Морозовым, за царевым дядькою Борисом Ивановичем, у которого на коленях возрос царевич Алексей, с его уст напитался словесных речей, из его души испия крепость и аромат православной веры... Но орда московская и дядьку востребовала на вилы, гнала его по заулкам и росстаням престольной, травила, как зайца, и, не находя, распалилась еще больше. А боярин тайным ходом попал в опочивальню государыни и затаился под спальным местом, моля Господа о спасении...

Тем временем государь искренне плакал, жалея дядьку Морозова, и слезами своими вогнал гиль московскую в оторопь. Сам самодержец, великий государь всея Руськой земли плачет, моля о подарке. И воскликнул царь: «Борис Иванович был заместо родного отца мне. Так могу ли отца своего кинуть на погибель? Прошу тебя, московский хрещеный люд... простите его, коли любите меня». И передние ряды вздохнули тяжко, жалея и искренне любя государя, но задние всполошники, что толпились у Крома, и по куполам церквей, и что зависли на деревьях и всползли на стену, смешавшись со сторожей, те еще ворчали, подзуживали к новому азарту. Но царева слезная просьба из уст в уста молвою дошла и до них. И скоро рассосался люд, иссяк по затеньям Москвы, по ее задворкам, как привидение и мара, уняв, залив до времени боярской кровью сердечный жар. Но надолго ли? Лишь десять ступеней Красного крыльца отделяли в тот миг государя от кипящего котла, и уже дерзкие взгляды исподлобья вроде бы примерялись к царевой шее...

Есть в народе тайная несговорная сила, к которой не подступиться, не пригнетить и семью свинцовыми печатями. В сущности, его никогда не понять, он живет по своим законам, внешне признав за государем право управлять землею. И просыпается русский народ тоже по своему тайному зову и Божьему промыслу, но не сговору, выделяя из себя атамана и палача, и идет на все опаски и страхи, вытаращив полуослепшие глаза и на все махнув рукою... Де, мы не первые на свете и не последние; помирать, так с дудкой. А бешеному мужику и море за лужу.

Воистину в одном дереве икона и лопата.

И этот вор Ивашко Светеныш, вступивший в сговор с сатаною, не из той ли московской гили? Он не боится даже аидовых теснин, и государевыми желаниями брезгует: а нет опасливее для государства людей, кто дурует со смертью. Да он и Князя Тьмы не устрашился, расплевался; позабыл, грешник, что выше лба очи не растут.

...О чем закручинился, государь? Знать, хочешь перебить мысли, а они по навязчивому заведенному кругу идут, сплетаясь в косицы, и по всякой-то мелочи вдруг прилучают в свой скоп множество дум. Для чего-то же именно сейчас и вдруг очутились на коленях рассуждения серба Крижанича. Из стопы всяких курантов и ведомостей выудил именно эти листы и, поглаживая машинально, ощущал кожею ладони бархатистую шершавость толстой серой бумаги. Ведь трижды просил Ордина-Нащокина привесть серба для разговору – и все откладывал до другого дня. И сейчас, отвлекшись от Светеныша, помянувши вновь и вдовствующую церковь, и дядьку Бориса Ивановича, и труждающегося в пути собинного друга, вновь пробегал глазами ученые многознатливые листы, что-то особенное выискивая о характере русского человека. И вроде бы соглашался с мнением папского клирика, а душа-то тайно просила другого выгадать о натуре своего подданного. Что вот он и умен-то, и работящ, и смышлен, и непьянчлив... Ах ты, Боже... А ведь и пишет этот серб-папежник как бы о себе, русском по крови и духу.

«... Недостаток в красноречии, леность, пирование и расточительность суть наши природные свойства – четыре первых чина, из которых мы, кажется, сотворены. Наши предавшее предки, еще в поганстве будучи, преклонялись начальному болвану Радигостю, коему в честь пировать и опиваться. А ныне вместо Радигостева праздника имеем две недели святого Николы и масленицу, и всю Светлую Неделю, и крестины, и именины, и поминки, и особенные пиры, и надворные посольские гоститвы для бояр, священников и дворян. И во всех тех случаях всегда упияемся на умор. Да если бы ты, государь, весь широкий свет кругом обошел, нигде бы не нашел такого гнусного и страшного пьянства, яко здесь на Руси. Между тем в более теплых странах гораздо более и упойливого питья испивается, неже у нас. Пьянство меж злонравными порчами и грехами есть наигнуснейшее...

Где причина того предивного пьянства? Мы средни отличаем, а инородники суть лепы и вследствие того дерзки; лепота наряжает дерзость и взгорды. И потому они нас презирают, ничижат, ни за что почитают, оплевывают. Мы некрасноречивы, они языком крепки, говорливы и полны хульных, лояльных, посмешных, ущупливых речей.

Мы косны разумом и просты сердцем; они преполны всяких хитростей. Мы расточительники и пировники, приходу и расходу сметы не держим, свое благо зря раскидываем; они скупы, алчны и все на корысти обращены. День и ночь смотря только, как бы свои мешки наполнить, а наши пиры и гоститвы высмеивают.

Мы ленивы к работе и наукам; они промысельны и ни одного пригодного часа не заспят.

Мы убогой рухляди и мерного жития довольны; они пребуйны, в роскоши и довольствах все утоплены и вовек не насытятся, но всегда завидуют и все больше хотят иметь.

Мы убогой земли обыватели, они в богатых, роскошных странах уряжены, приносят к нам всякие роскошные товары и, яко ловцы зверей, нас прельщают.

Мы просто говорим и мыслим и просто в нашем деянии поступаем, а если поссоримся, опять и помиримся; они же имеют сердце тайно, неискренне, ядовно и образ противоречивый и колкие речи, и что им скажешь, до смерти не забудут, и если единожды поссорятся, во веки истинного мира не учинят, но и после примирения всегда ищут случая к отмщению.

У народа нашего природный недостаток – многопирование, тщеславие и затем идет расточительность. Несчетны люди, что много пируют и имение свое без причин раскидают. А когда им не станет потребного содержания, нещадно притискивают и выжимают бедных подцанников, своего рода племени людей. А к инородникам неблагодарным, огрызливым и бесполезным суть дарливы и рассыпны. Сирахович о таковых говорит: «Кормит и поит незахвальных: а за то горькие речи услышит».

Не знают наши люди ни в чем меры держать, ни средним путем ходить, но всегда по краинам и по пропастям блудят. Ибо у нас владение беспредельно, своевольно, безрядно.

Беда наша жестока в том, что нас иные народы: греки, влахи, немцы, татары на свои стороны влекут, во свои распри вплетают и в нас меж собою невзгоду сеют. А мы по своей глупости даем себя заводить, увлекать в обман. И за иных воюем и чужие рати чиним своими, а между собою себя ненавидим, и враждуем на смерть, и брат брата прогоняет без всякой потребы и причины. Инороднику всячину веруем и с ними дружбу и завет держим, а сами своего народа стыдимся и отвергаем.

А ныне турки и крымцы, ляхи, царь немецкий и сведы нам толико доброго мыслят, сколько волки овцам. И снова нас увлекают в обман, как сами желают...»

А ведь во сие писаное и тебе в упрек налагает серб, и тебя попрекает как потатчика душевным тратам, ибо ты кровь по крови русский и тем же промыслом земным и небесным живешь, и Терем твой почасту полон гоститв и пиров, и погреба твои ломятся от хмельных питий.

Увы, не красную срядную личину, но звериную харю напялил на тебя бродячий серб. Что ж рыло-то твое перекосило набок, Алексей Михайлович? смотрися пуще в беспристрастное зеркало. Потому и видеться с ним не хочешь, ибо не в толк, чего наговорит заморский бродяга. Хотя он мало знает и понаслышке, но многое чувствует.