Максимюку эту мысль выразил. Думал, Алька будет надо мной издеваться. Он же отхлебнул винца и говорит.
– Всё может быть. Мы ведь знаем о жизни, смерти и вообще об окружающем нас мире столько же, сколько знает таракан, живущий за шкафом в квартире на пятом этаже о планировке дома и окружающих его улиц.
С тех пор я в этой мысли и убедился. Даже сейчас в сем убеждении спать иду. Вот только сначала ткну мышкой в кнопку "send", что слева от меня на экране, и отправлю тебе свою графоманию, раз уверяешь, что тебе всё это, действительно, интересно.
Монреаль, 13 июня 2000
Благодарю тебя, Александр Лазаревич, за столь быстрый ответ.
Спасибо, что вообще читаешь мои пьяные бредни, а то, ведь, все оставшиеся в Москве и Питере друзья, вспоминают обо мне исключительно, когда я туда приезжаю, и то только в первые дни. На мои же бесконечные письма практически никто не отвечает. Мало того, как я давно понял, они их даже и не читают, Что, в общем-то, объяснимо. Жизнь у вас там такая, Шурик! Это я здесь в Канаде жируя, графоманствовать могу от скуки, дурью маяться, а в России-то народу крутиться надо, чтобы выжить. Вот все и крутятся.
А тебе, как и мне, выживать не нужно. Мы просто живем. Я на велфере, ты на пенсии, да еще при этом твой новый русский сын тебя полностью обеспечивает. Квартиру, вот, в Москве купил, Интернет безлимитный поставил и оплачивает. Таким образом, оказался ты, старина, единственным корреспондентом, который мои письма не только внимательно читает, но тут же отвечает на них с такими интересными и обширными комментариями.
Вот и сегодня изучил я твое электронное послание про море зелени и сирени на Воробьевых горах, про божественные небеса заката над
Химкинским водохранилищем, что ты наблюдаешь со своего семнадцатого этажа, и тоска меня загрызла. Я, ведь, Шурик, уже давно понял, что большого маху дал, уехав-то. И завистью исходил, твою е-мелю читая.
Правда, чувство моё – чисто белое, и я всячески мечтаю, чтобы Россия цвела и процветала, как Одесса в знаменитой песне: "Эх Одесса, цвети и процветай!" И чтоб ты, твой сын, как и все мои друзья, цвели бы и процветали вместе с нашей прекрасной и великой страной.
Увы, далеко не все так мыслят среди эмигрантской братии.
Последний раз ездили мы с женой и дочкой в Нью-Йорк на встречу двухтысячного года. А там живут мои очень близкие друзья Гриша и
Лена Меклеры. Когда-то в далекие семидесятые, совсем в другой жизни обитал я в московских Вешняках, где они были в течение почти 10 лет соседями по лестничной площадке и моими главными собутыльниками.
Таковыми они и сейчас являются в те дни, когда в Нью-Йорк приезжаю.
В самом конце декабря Ленуля водила нас по ночному Манхеттену, и мы с ней, словно в старое доброе время, втихаря пили из горла. Я же ей взахлеб рассказывал, как мне все нравится в России, когда туда приезжаю. И тут, вдруг, впервые в жизни почувствовал в Ленуле абсолютно железобетонную стену, от которой мои московские восторги просто отлетали, как теннистные мячики, чего ранее не случалось никогда, ибо та всегда была открыта для восприятия любых впечатлений и мнений. Но на сей раз оказалась Ленка абсолютно неспособной даже представить, что кому-то у нас на Родине может быть хорошо, а уж тем более, что там хорошо может быть очень многим.
И подобные убеждения в эмиграции преобладают. Именно поэтому местные русские газеты, подстраиваясь под общий лад, расписывают со смаком все то черное, что в России есть, было и, увы, будет, ибо не хотят эмигранты знать ничего хорошего о "Рашке", как они ее здесь называют. Не хотят осознать, что сами себя одурачили, уехав в несусветную даль, а там у нас солнце, как всходило, так и всходит, сирень, как цвела, так и цветет, но только уже без них. Оттого и нагнетаем мы здесь друг перед другом апокалиптические страсти о конце света на одной шестой части земного шара. Оттого и потираем ручонки, мол, пусть они у себя друг друга грызут, режут и взрывают, а мы здесь будем жизнью наслаждаться. Там, мол, у них сплошная трагедия, но нас она не касается.
Трагедия… Написал я это слово, и вспомнился мне один весенний вечер в Вешняках семидесятых годов. Универсам – угол Малдагуловой и площади Амилкара Кабрала. (Как сейчас помню, ни один алкаш ее название произнести не мог). Винный на задворках – вход с заднего прохода. Без десяти семь, и – предсмертный ажиотаж: кому-то достанется, а кому-то до 11 утра умирать. А тут еще Клавка из-за прилавка орет в кассу: "Зинк! Агдам боле не выбивай! Пол ящика осталось!" И драка, груда тел у прилавка: "гусары с пестрыми значками, уланы с конскими хвостами", все перемешались, всем до закрытия надо отхватить!
Вот вылезает из этой груды грязный, небритый мужичонка – метр с рваной засаленной кепкой, прижимая к груди, как дите родное, фаустпатрон Агдама. Вдруг, хрен знает как, никто не заметил, выскользнул он у него, родимый, да шмяк об бетонный пол… Лужа и тишина… А мужичонка принял над лужей какую-то непонятную позу то ли клоуна, то ли пророка, вскинув вверх грязный свой заскорузлый палец. И во всеобщей тишине начал этим пальцем выписывать в пространстве восьмерки, выкрикивая протяжно так и глумливо:
"Ч-и-и-или! Пи-и-и-ночет! Тра-а-аге-е-еди-ия! Ч-и-и-или!
Пи-и-и-иночет! Траг-е-е-еди-и-я!" Как, вдруг, палец его, словно ствол, уперся в толпу, и мужичек пролаял: Где трагедия? Какая, на хуй, трагедия?!
Опустил палец долу к бормотушной луже, и тут же исторгся из его груди вопль: В-о-о-о-о-о-т! В-о-о-о-т трагедия!
А люди, суки рваные, посмеялись над ним, и никому даже в голову не пришло хоть двугривенный, хоть гривенничек ему отстегнуть.
Никому, кроме меня. Мне пришло. Однако, я не отстегнул, так как самому было в обрез. В общем, худо-бедно, но к семи откусать свое я успел, ушел с фуфырем "Старорусской". Случилось же это в далекие незабвенные времена, которые возвращаются ко мне только во сне.
Например, снится, будто стою утречком, сразу после начала рабочего дня, в пивнухе "Кармане" возле станции метро Бауманская, рядом с нашим Издательством АПН, вместе с друзьями-коллегами Артуром
Симоняном, Андрюхой Староверовым, да бывшим бразильцем Димой
Крауспом. И пьем мы изумительно теплое, нежно разбавленное водой
Жигулевское пиво, по 20 копеек порция, из родных пузатых кружек красивого мутного цвета с изысканным рыбным ароматом.
Над нами в синем московском небе гордо сияют кумачовые слова:
"Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!", а где-то поблизости из открытого окна Маяк сообщает, что в Москве с большим успехом проходит декада литературы и искусства Узбекской ССР. Сразу затем
Иосиф Кобзон мужественным голосом поёт красивую, мелодичную песню о
Партии на величественную музыку Тихона Хренникова и волнующие душу слова Сергея Доризо. Напротив нас два алкаша бьют тараньку об угол стола, а один другому доказывает, что у китаянок пизда поперек. И всегда в слезах просыпаюсь я после таких снов.
Еще очень часто снится мне в состоянии алкогольного опьянения, что экономика должна быть экономной. А когда уж совсем хорошо приму на грудь, то мерещится во сне, что из всех искусств для нас важнейшим является кино. Совсем же недавно, после очень крепкого подпития, пригрезилось даже, что к 1980 году все советские люди будут жить при коммунизме, и я, испытав бурную, как в юности, поллюцию проснулся совершенно счастливым. Но особенно ярко испытываю я во сне чувство глубокого удовлетворения, когда снятся мне мужественные одухотворенные портреты товарищей Алиева, Гришина,
Громыко, Георгадзе, Кириленко, Кунаева, Романова, Соломенцева,
Суслова, Щербицкого, Черненко и лично дорогого Леонида Ильича в золотом багете.
Прекрасное, время было, Александр Лазаревич. Вот, только, увы, по дурости и слепоте своей, я, да друзья мои прожили его в душевном отвращении к окружающей нас реальности, ибо даже помыслить не желали, что время то действительно могло быть прекрасно. А главное ежедневно, еженощно гнали мы его прочь, мол, проходи скорей, безвременье, убирайся! Вот оно и прошло, убралось, и что мы имеем?