Я первый раз улыбнулся во чреве, когда Вячеслав Михалыч Молотов заявил на весь мир, что наши доблестные герои-летчики сбрасывают на
Хельсинки продовольствие. Белофинны же, не поверив Вячеславу
Михалычу, назвали эти бутылки коктейлем Молотова, и я улыбнулся во второй раз. Маманя продолжала носить меня под сердцем, а сотни тысяч юных красноармейцев умирали в вымороженных белофинских лесах, и душа любого из них могла вселиться в маманин плод. Убежден, что так оно и было, ибо в первые детские годы, как имя Финляндии, так и сам финский язык, звучали для меня необъяснимо зловеще. Это, уж, потом, в конце пятидесятых, когда толпы финских туристов в никогда не виданных нейлоновых рубашках, заполонили Невский проспект и стали менять на водку пестрые синтетические носки, зловещность сия настолько во мне растворилась, что я сам стал учить фразы, типа:
миня тахдон остаа крепи найлон цуккат – то есть – я хочу купить креп-нейлоновые носки.
К моменту моего рождения вся великая наша страна готовилась к тому дню, когда "гремя огнем, сверкая блеском стали пойдут машины в яростный поход". Бесчисленные толпы молодых людей щеголяли в красивых формах летчиков, танкистов, артиллеристов, десантников, будучи кумирами восторженных комсомолок. Мамаши и тетушки охали, восторгаясь: "Как моему Ваське идет форма танкиста! А моему Митьке – летчика! А моему Петьке – артиллериста!" И все с радостью ждали, когда начнется грандиозная, освободительная война малой кровью, да на чужой территории.
Десятого мая, приехавшая из города Горького бабушка, забирает маму к себе рожать меня у бабушкиной сестры, акушерки тети Любы, ибо никому другому она свою единственную дочь доверить не может. Они едут в поезде, везут меня в Горький к моему месту рождения, а в этот самый момент далеко-далеко на западе снова тысячи юнкерсов взмывают в небо, и танковые клинья Гудериана через Бельгию врываются во Францию.
И вот наступило четвертое июня, день, когда я появился на Божий свет. Французы с англичанами только что эвакуировали Дюнкерк. Я издал первый крик, а трупы там так и валялись по всему пляжу среди раздолбанной техники, сожженных и брошенных танков, пушек, машин, сбитых самолетов. Вот такой, был, пейзаж моего прихода в этот мир.
Через несколько дней меня перевезли из горьковского роддома на
Грузинскую улицу, дом четыре. А спустя пару недель в Париже состоялся знаменитый парад вермахта, когда они прошли через
Триумфальную арку мимо могилы неизвестного солдата.
Когда я доживу до второго года, они станут маршировать по улицам и площадям моей страны, и к нашему внутреннему, домашнему самоистреблению добавится не менее активное истребление внешнее. Так что изначально с рождения у меня и моих сверстников шансов "не быть" имелось значительно больше чем "быть". "А вот живет же братия, честна моя компания!" – удивился Володя за всех нас, выживших.
Просто повезло нам.
Так же как повезло в свое время маме моей, Елене Федоровне, и она выжила, хотя в трехлетнем возрасте могла умереть в барже, потопленной артогнем посреди реки Волги на глазах всего Нижнего
Новгорода. Спас же маму и всю нашу семью её отец, мой родной дед.
Спас своим русским запоем.
Об этом я очень хорошо осведомлен из первоисточника – воспоминаний крестной моей – двоюродной бабушки Александры
Васильевны. Рассказывала она мне, еще несмышленому ребенку, что брат ее, отец мамы моей, Федор Васильевич Арбузов в 1912 году чудом получил в наследство одну из нижегородских мукомольных фабрик.
Двоюродный дядя деда моего, владелец сей фабрики, с горя умер, так как сын его, прямой наследник, погиб в 1912 году в балканской войне, куда поехал в качестве корреспондента газеты "Нижегородские вести".
И вышел мой дед Федор Васильевич из слесарей прямо в капиталисты-фабриканты. А капиталом распорядился исключительно разумно. Я бы сказал: сверх разумно. Он его пропил. Нанял пароход
"Василий Блэк". Пароход этот отличался тем, что пассажиров не брал и в регулярные рейсы не ходил, а ходил, как бы мы сейчас определили, в рейсы чартерные, сиречь, заказные. Были у него на борту каюты только класса люкс, трюмы переполнены шампанским, и услаждали пассажиров, по рассказам Крестной, самые разные женские и мужские хоры: цыганок, венгерок, румынок, бабалаечников, ложечников и т.д.
Так, вот, летом 1912 года, дед мой по матери, Федор Васильевич
Арбузов, снял всю слесарную мастерскую, где работал, вчистую разорив своего хозяина-нанимателя, и поплыли они, слесаря нижегородские, под звон балалаек и ложек перестук в Астрахань, а из Астрахани снова в
Нижний, а там снова в Астрахань и обратно. В общем, к августу 14-го года, когда призвали моего деда на войну, которая тогда звалась
Второй Отечественной, был он гол как сокол и так же нищим слесарил, как и до обретения мукомольного завода. А в конце 16-го вернулся дед комиссованным с белым билетом, ибо был газами пожжен. Как сейчас помню, всегда кашлял, из-за газов этих, но, тем не менее, благополучно дожил до 1956 года, когда и умер от рака легких.
Летом же 1918-го, когда чехи взяли Казань, и была угроза Нижнему
Новгороду, чекисты собрали в Нижнем буржуев с женами и детьми, да погрузили их в трюмы барж на глазах всего города. Затем, нисколько не стыдясь, вывели баржи на середину Волги и расстреляли прилюдно артиллерийским огнем. Так вот в одной из барж была вся семья человека, который у деда в 1912 году мукомолку-то и купил. А у бабки моей, Надежды Владимировны, (полной тезки супруги нынешней) было десять сестер, и все они в 1912 году деда моего возненавидели. Мол, сволочь какая оказался! Ему богатство на голову свалилось, а он, вместо того, чтобы мудро им распорядиться, семейный капитал основать и приумножить, родным всем помогая, взял, мол, подлец, и все пропил.
И хором отказали ему от дома еще в 12-ом году. А в восемнадцатом, после расстрела барж на Волге артогнем, нажрался мой дед самогонки до поросячьего визга и пошел обходить дома бабкиных сестер. Дверь каждого дома выбивал ногой, входил, вытаскивал из кармана кукиш, тыкал его в нос очередной свояченице и хрипел легкими, газами пожженными: "Целуй сука! Целуй! Если бы не я – в барже бы сейчас была!"
И ведь целовали – куда б они делись?! Фронтовик! Боялись их. А главное, прав был дед. Не пропил бы он мукомолку – быть им всем в барже, включая маму мою, Елену Федоровну, которой к лету 18 года как раз исполнилось четыре годика.
Так что, исключительно, благодаря дедовскому запою 1912 года и давно сгнившему пароходу Василий Блек, спаслась вся семья моей мамы, включая её саму, а как следствие и я появился на Божий свет. Посему сижу сейчас, жив здоров, на монреальской улице имени адвоката и социолога Эдуарда Монтпети, пью водку Абсолют и предлагаю тебе меня поддержать. Давай Александр Лазаревич, нальем на посошок, по последней, и примем от души за живительную пользу русского запоя, столько жизней спасшего. В том числе и мою! Ну, будь здоров, и прощай. До завтра. Повело меня чего-то с устатку. Не в те клавиши уже жму.
Монреаль, 11 июня 2000
Дорогой мой Шурик. Можно я буду так тебя называть в память о летних днях отрочества, проведенных нами в столь уже далекие пятидесятые годы на первой Северной улице поселка Репино? Ведь ты в моей памяти навсегда остался Шуриком. Посему так сложно было мне признать тебя, через сорок лет, в совершенно седом и нетрезвом соседе по купе Красной стрелы. Впрочем, и ты меня, естественно, сразу не признал. Сейчас здесь, восемь месяцев спустя и уже так далеко от Октябрьской железной дороги, мне столь приятно вспоминать каждый момент, предшествующий нашему взаимному узнаванию в прошедшем ноябре.
Помнится, я, раздираемый пьяной ностальгией, сидел в двухместном купе спального вагона, смотрел на черный перрон с желтыми фонарями, на падающий мокрый, тоже желтый ленинградский снег и повторял строчки Городницкого:
Мне не ждать у твоих вокзалов, не стоять на твоих мостах.