— Тебе, Андрес, нечего беспокоиться. Я могу при­вести и факты. Скажи мне сам, честно и чистосер­дечно, разве в мальчишеской раздевалке на любом ве­чере не пахнет сигаретным дымом? Или и это тоже «эмоциональность» наших носов? Как? Я пойду дальше. Вы мне можете сказать, куда исчез Свен Пурре на новогоднем вечере? — (О, боже! Ах, пра­вильно, «боже» говорить нельзя!) — И уж раз тут по­шло на открытое объяснение, то, может быть, вы ска­жете мне, кто был этот пошатывающийся юноша с заплетающимися ногами, шумевший в тот вечер за дверью интерната? Кто был тот, который этого самого подвыпившего и шумного юношу втащил в дом и успо­каивал и уговаривал, чтобы никто не узнал. Нам с Тинкой — а мы в тот момент проветривали спальню и как, раз стояли у окна, показалось, что этот соучаст­ник — а ведь скрывающий — всегда соучастник, — был очень похож на Андреса Ояссона, ученика девятого класса, комсомольца и вообще-то очень честного и ум­ного мальчика.

Молчание!

Крайне неловкое и напряженное молчание.

Судья просит Андреса дать пояснения. Андрес отка­зывается. Тогда она обращается к Анне: кто был этот пьяный мальчик? И тогда Анне бросает в огонь послед­нюю порцию взрывчатки... она называет Свена Пурре. Я до сих пор не понимаю — почему Анне из всех по­добных случаев назвала именно этот, хотя никто из нас до сих пор и не подозревал о нем? А ведь ни для кого не было секретом, что такое случалось с мальчиками из нашего интерната не раз. Почему же она умолчала о них и рассказала лишь об одном? Может быть, по­тому, что именно тот случай она видела своими глазами. И тут я вспоминаю фразу, когда-то сказанную Анне: «Я никогда не забываю ни одной услуги, но и обид я тоже не забываю».

Конечно, очень трудно забыть, если тебя, в присут­ствии других девочек, не признают красивой. Также, как очень надолго запоминается, что тебя считают «зо­лотком» и приглашают танцевать, а если ты отказы­ваешься, то уходят и совершают «мужские поступки». Хорошо, если бы все этим ограничилось, только, на­верно, случай со Свеном будет обсуждаться и в высших инстанциях.

По решению суда Энту принес мне свои формальные извинения. Должна сказать, что это не доставило мне никакой радости. Ни малейшей. По справедливости, и я тоже должна была бы взять назад свои слова «про­тивный тип» и т. д. Не говоря уже о совершенно бес­сердечном намеке на давние проступки Энту. Только ведь без разрешения суда, без общественного давления, это еще труднее сделать. Вообще извиняться — это совсем не веселое дело. Это было заметно по лицу Энту. Только Ааду превратил все это в простую забаву. Он стоял вполоборота к Весте, как мужчина, решивший принять участие в детской игре. Ну, что же. Перемирие, кажется, временное.

СРЕДА...

Почему-то я сразу почувствовала, что выиграть это дело совсем уж не так и полезно. Нет, все-таки полезно. Целые полторы недели у нас были сплошные споры, споры и споры. Уже в понедельник мы заметили, что мальчишки что-то против нас замышляют. Теперь они ходят с блокнотами и карандашами и у них все время ушки на макушке. Мы же разговариваем отныне таким изысканным языком, что для взаимопонимания, пожа­луй, не лишним было бы привлечь переводчика. Но мы ведь не собираемся попадаться в расставленную нами самими ловушку! Во всяком случае, в одном все мы, включая учителей, абсолютно единодушны — такого интересного комсомольского мероприятия в истории школы еще не было.

Похоже, что дело Свена пока, как говорится, поло­жено «под сукно», или, в крайнем случае, он получит что-то вроде условного наказания.

Да, все прекрасно, и все-таки я сижу здесь с опух­шими от слез глазами и на сердце у меня кошки скре­бут. Даже не хочется об этом писать. Хочу думать о чем-нибудь другом, но не могу. Мысли возвращаются к одному. Лучше уж я напишу все, как было. Иногда и раньше бывало, когда очень тяжело и одолевают гру­стные мысли, напишешь обо всем в дневнике или Урмасу, и становится легче. Только вот, когда я написала Урмасу и послала ему мое «поэтическое произведение», над которым иронизировал на суде Андрес, то Урмас ответил, что ему оно не совсем понятно. Да, сочинять стихи и писать при этом правду — очень большое ис­кусство. Ясную, понятную правду и красивые поэти­ческие слова! Для этого надо гораздо больше, чем у меня есть. Ну, и прежде всего, конечно, надо самой ос­новательно и глубоко продумать свою правду.

Но о том, что случилось теперь, я не решаюсь даже намекнуть Урмасу. О, нет! Хотя сама я совсем не ви­новата, все же в этом есть что-то такое, что я просто не знаю, как Урмас, узнав об этом, будет ко мне отно­ситься. Потому что чем больше я об этом думаю, тем ужаснее мне кажется вся эта история.

Сегодня вечером была радиопередача нашей группы.

Мы очень тщательно к ней подготовились. Не может же наша передача быть хуже других. В последних из­вестиях центральное место занимало сообщение о том, что мы, наконец-то, победили по волейболу команду де­вочек из II средней школы. Пусть никто не думает, что наши девочки не в состоянии перекинуть мяч через сетку или забить его на пустое место на половине про­тивника! Чувство превосходства поддержало в нас в этот день и то обстоятельство, что мы ни одним словом не напомнили о нашей осенней стычке и об их тогдаш­нем поведении. Даже Сассь на этот раз ограничилась тем, что потопталась на месте и прокомментировала:

— А наши сегодня были в форме! Лики как даст... Анне как подымет, — и т. д.

Оставшаяся часть программы состояла из юморесок. Анне прочла «Укрощение велосипеда» Марка Твена, а затем последовало несколько эпиграмм и юморесок на­ших поэтов и писателей. Несколько вещиц типа эпи­грамм мы сочинили своими силами. И в заключение программы — короткая беседа на тему: «Новейшие ис­следования о языке школьников девятого и десятого классов на территории нашего интерната», в которой я попыталась описать комические моменты, возникаю­щие в результате нашего старания говорить изыскан­ным языком. Наша передача имела успех, и все могло бы быть очень хорошо, но...

Для других этот вечер кончился весельем, смехом и музыкой, которую мы передали в заключение, а для меня... Случилось так, что мы с Энту остались вдвоем убирать помещение радиоузла. Кстати, Энту — техни­ческий руководитель всех передач, а я на этот раз была ответственной за содержание передачи.

Я укладывала наши рукописи на верхнюю «архив­ную» полку, как вдруг почувствовала, что кто-то про­тянул ко мне руки так, что я оказалась в узком промежутке между этими руками и полкой. Я резко обернулась и прежде чем успела что-либо понять, почувствовала, что прижата вплотную к полке в кольце сильных рук и что-то горячее и душное скользнуло по моей щеке, что-то прижалось на миг к моим губам. Я задыхалась от ужаса и вырвалась, как может выр­ваться человек, чья жизнь в опасности.

Упорно утешаю себя тем, что это все-таки был не совсем поцелуй, что он не успел, что... Но разве это утешение! И то, что я целый вечер скребла свою щеку и уголок рта стиральным порошком и туалетным мы­лом, тоже не утешение. Этот след не смоешь!

Как он осмелился?! Как он посмел?! Зачем? Зачем? Зачем? Ведь я не такая девочка. Я не дала ему повода. Должен же он это понимать. Тогда зачем? Зачем? Не­ужели для того, чтобы нанести мне очередное оскорб­ление? Как можно быть таким подлым?

В испуге я прежде всего побежала на третий этаж. Чувствовала одно — надо спрятаться, не хочу и не могу сейчас показаться в группе. Дверь зала оказалась по­чему-то открытой. Туда я и помчалась, села в темном углу на краю сцены и выплакала свой позор и злость в пыльный занавес. Ой, как он посмел! Он видел, что ничем другим не в состоянии вывести меня из себя, и вот теперь... Ой, как он посмел! Я била кулаком по за­навесу.

Вдруг почувствовала, что кто-то здесь, рядом. Попы­талась заглушить всхлипывания занавесом. Только бы незаметно скрыться отсюда. А то еще придется кому-то объяснять, почему я тут, на сцене, плачу. Осторожно огляделась. В открытую дверь из коридора проникал слабый свет. И в этом свете — о, ужас! — я увидела Энту, который стоял и прислушивался. Я открыла было рот, чтобы закричать, потому что он шаг за шагом стал как-то крадучись приближаться ко мне. Но он опередил меня: