Изменить стиль страницы

– Эй, фрау, ком… Давай ур!…[11] Отгоняем их руганью. Беляев тоже старается. Шульце и его друг ведут стонущую старуху… Кто-то кричит, что украли чемодан.

В это время сзади неистовый женский вопль… В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: «Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!»

За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.

Становлюсь перед ними.

– А ну, успокойтесь, товарищи танкисты! Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:

– Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.

За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.

Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:

– Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…

Стараюсь орать еще громче:

– Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!

– А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!

Другие танкисты оттягивают его, но глядят на меня и на старшего лейтенанта неприязненно. Из темноты голоса:

– …Вот они, командиры, за немку своего убить хочет!…

Старший лейтенант продолжает монотонно:

– Отойди, приказ командования. Отводим польку в соседний барак, откуда она прибежала. Там собраны «гражданские, которые не немцы». Такой же полумрак, такая же теснота, только больше мужчин, меньше чемоданов. Слышна русская, польская, украинская, чешская, французская речь. Что-то веселое наигрывает губная гармошка. Итальянец поет очень высоким, чуть сипловатым тенором протяжную песню, сладкую, как цветная тянучка…

Возвращаюсь в немецкий барак. Привезенных нами погорельцев уже разместили где-то в глубине.

Беляев торопит:

– Поехали, поехали. Надо еще искать, где заночуем. – Но я хочу «беседовать с населением».

В мутном тускло-оранжевом свете нескольких фонарей и коптилок и в багровых отсветах железных печек люди сидят, лежат, теснятся нерасчленимыми кучками. Большинство женщины, дети, старики. Высокий в кожаном пальто называет себя железнодорожником, другой – врач. Один помоложе – сухощавый, безногий, судя по выправке, офицер. Женщины старые и молодые – в шляпках, в платках тюрбаном и просто навесом, как у наших баб, в нарядных пальто с меховыми воротниками и в трепаной, непонятного покроя одежде, укутанные в одеяла… И очень много детей – подростки и совсем крохотные. Несколько очень ухоженных, в нарядных шубках. Но остальные такие же, как на любом московском вокзале. Отовсюду пристальные, испуганные и просто любопытные, удивленные ребячьи взгляды. Некоторые спят на тюках, на материнских коленях. Их не разбудил ни истошный крик польки, ни ругань и галдеж за дверьми. Детские лица, светлые, теплые, сонные. И над ними глаза матерей: затравленные, ждущие в ужасе, заискивающие, льстиво улыбающиеся, остекленевшие от горького непонимания, от страха, отчаяния…

Едва я заговорил по-немецки, сразу же со всех сторон голоса, вопросы – громкие, настойчивые и вполголоса, робкие, недоумевающие, вежливые, раздраженные…

– Что с нами будет?

– Чем кормить детей завтра?

– Нас пошлют в Сибирь?

– Нас выгнали из дома солдаты. Там остались продукты. Можно пойти взять?

– Куда нас увезут отсюда? Когда?

– Что с нами будет? Мы ведь не хотели войны… Мы маленькие люди.

– Неужели нас в Сибирь?

Беляев торопит. Он уже перестал умиляться нашему благородству. И ему не терпится уйти.

Отвечаю короткой речью. Стараюсь для правдоподобия говорить спокойно, бесстрастно, отрывисто. Вдруг ловлю себя на том, что впадаю в этакий прусский казарменно лающий тон. Все слушают напряженно, некоторые молча, благоговейно, другие откликаются, то ли искренне, то ли нарочито подобострастно.

– …Сейчас в районе города еще идут бои… В пожарах и разрушениях повинны СС и вервольфы… Слыхали про таких? (Женский голос: «Проклятые… Им все еще не досыта!» Сочувственные возгласы.) Безобразничают некоторые наши солдаты. У нас в армии 20 миллионов бойцов. («О готт, о готт!… Да, это сила!») Понятно, что среди них есть и какое-то число негодяев… К тому же многие наши люди очень ожесточены… Мы шли сюда от Москвы, от Ленинграда, от Сталинграда по сожженной земле, по развалинам… пепелищам, у нас в каждой семье жертвы… Мы не хотели этой войны. (Голоса: «Мы тоже не хотели!… Это все Гитлер и генералы… тоже страдаем…») Верно, что многие из вас не хотели этого. Но Гитлер и его разбойничья армия пришли от вас… Мне жаль вас… очень жаль детей… Они-то, конечно, уж ни в чем неповинны. (Сразу много голосов: «Да, да, дети… о Боже, за что страдают дети… Господин комиссар, пощадите детей… Слушайте! Не мешайте говорить господину офицеру…») Но за все ваши беды, страдания, лишения можете благодарить своего фюрера и больших господ. («Да-да… фюрер, будь он проклят! Будь прокляты все „Золотые фазаны“[12]. – Громкий густой старческий голос из темноты: «Господь осудил нас, да свершится воля его, будем молиться о господней милости…» Много женских голосов: «Да… да… Господи! О Боже… молиться… остается молиться».) Сейчас в вашем городе передовые части… Для них главное – бой. В ближайшее время, не знаю точно, может быть, через несколько часов начнут действовать администрации, советская военная и польская гражданская… («О, поляки… Они будут мстить».) – Не говорите глупостей, поляки тоже люди, это нацисты вас стравливали… От вас требуется сейчас только спокойствие, дисциплина. Соблюдайте порядок, помогайте слабым, детям, больным, неимущим… Терпение и надежда!… До свидания! («До свиданья, до свиданья… Спасибо!… Какой любезный господин… Я же говорила вам, что это передовые части. А потом будет порядок…») Беляев тянет меня к выходу. «Идем, наконец, а то шофер пьян, свалится, заснет – не уедем».

Нам загораживает дорогу женщина, простоволосая, темно-русые длинные волосы, почти до плеч… Большие, очень блестящие глаза и отдельно от глаз неровная улыбка вялых, тонких, едва разжимающихся губ. Говорит шепотом.

– Господин комендант… Вас обманули, сказав, что я не могу рожать. Это неправда! Я могу иметь детей. Понимаете, я могу рожать детей…

– Простите, что вам угодно?

– Ведь у вас много солдат. А я еще молода… Я согласна, я хочу… мне нужен мужчина… я могу иметь детей… прикажите вашим солдатам.

Беляев:

– Что она говорит?

С трудом высвобождаюсь. Худые пальцы очень цепко держат рукав шинели… Она уже прижимается грудью, животом. Прошу женщин отвести ее. Они уговаривают:

– Оставь господина офицера… Ты же порядочная девушка. Идем, идем, там есть кавалеры…

Одна из них объясняет:

– Ее стерилизовали… Она слабоумная наследственно, после стерилизации и вовсе сошла с ума. Пристает к мужчинам. Вы уж простите, пожалуйста.

Ночевали мы в большом особняке, где расположился корпункт – журналисты, кинооператоры.

Много пили, ели трофейную снедь.

Помню: молоденький, черноглазый, румяный капитан, корреспондент одной из центральных газет, говорил завистливо:

– Вам хорошо: языком владеете. Можете потребовать именно то, что вам нужно, или спросить, где взять. Да они вам на радостях, что по-ихнему умеете, и сами отдадут. А я вот знаю только «ур» и «фрау, ком»… А вот как сказать, например, «золото», «серебро», «шелк»?…

– Вы, значит, считаете, что знание языков полезнее всего для мародерства?

вернуться

11

Uhr (нем.) – часы 

вернуться

12

Так называли руководящих чиновников партийного аппарата и штурмовых отрядов.