Изменить стиль страницы

Мне стало холодно. Я медленно поднялся со своего стула, оглянулся на него, тоже теперь пустой, и побрёл в кабинет. Мао прав: «Вам надо улецься в кровать…» Которой у меня не было.

Был диван. Я взглянул на него и стал искать синий плед. Черчиллевский.

Он завалился за спинку. Встряхнув его, я вспомнил про яблоню. Подошёл к двери в сад и припал к стеклу.

Нет, ей было не холодно. Ветер не сбивал уже холстину с тонких веток. Его уже не было.

И снег падал теперь густой, спокойный и ровный — прямые белые спицы между белым небом и белой землёй.

Как дождевые нити в кумранской пустыне. Которые связали её с бесцветным небом в тот самый день, когда в Ёсика вселился Учитель. «Погода была — как предупреждение», вспомнил я…

99. Запомни себя, Спаситель!

Уже засыпая, я увидел Учителя. Таким, каким видел в детстве. На кресте. С терновым венцом на окровавленном лбу. С поникшей головой. С острыми скулами. С сухими губами. С прикрытыми веками. Которые он раскроет только в самом конце. Чтобы воздеть очи к небесам, выдохнуть «Свершилось!» и уронить голову на грудь.

Спася человечество.

Всё теперь я так и увидел. Он уронил голову, испустил дух и спас человечество…

Но потом грома в небе, как в детстве, не было. Не было и ливня. И «завеса в храме» не «раздралась надвое». И камни не «расселись». Ничего этого не было.

Прошло время.

Толпа под крестом разбрелась. Свет в небе стал быстро убывать. И когда его уже не осталось, Учитель вдруг приподнял веки и воровато повёл зрачками. Вокруг было тихо и пусто. Он раскрыл глаза шире — и ухмыльнулся!

Он не увидел меня. Потому что я смотрел на него изнутри. Не из своего — из его же нутра. Я посмотрел ему прямо в глаза — и замер: это были глаза Ёсика!

Я вскочил с дивана, отбросил плед и встал на ковре, как вкопанный. Боясь шевельнуться. Боясь даже вздохнуть. Ибо я был не один. Внутри меня пребывал сатана. Ёсик!

Меня обманули! Ёсик с Лаврентием! Лишили силы! В меня вселили сатану! Мне внушили, что Спасения нет! Нету Небесного Царства! Нету борьбы! Нету добра и зла! Ничего нету!

Нету Армагеддона!

…Я велел себе успокоиться. Взглянул на Надю. Потом шагнул к камину, налил себе «Арарата». Выпил и снова налил. И снова выпил.

Потом вернулся к дивану и присел…

Всё просто: сатана не хочет Армагеддона — и вселился в меня. А его подослал ко мне Лаврентий…

Который потом, когда-нибудь, так и не дорвавшись до трона, придумает взамен легенду, что в меня, как во всякого, вошёл Христос, который укрыл от меня мою же силу — и исполнил волю божью, спас человечество…

И что его наслал на меня он, Лаврентий…

Теперь уже я дышал ровно. Теперь уже внутри меня было тихо. Ёсик забился там в угол и сам теперь затаил дыхание. Понимал, что ему пришёл конец. Понимал, что конец приходит в мире и злу. Что ему с Лаврентием так и не удалось привязать мои руки к перекладине на столбе.

Понимал, что я не могу забыть о народе. Не могу его оставить на произвол судьбы. И не могу не спасать его.

Как учил Учитель. «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю. Не мир пришёл Я принести, но меч! Потерявший душу свою ради Меня, сбережёт её!»

Я усмехнулся, представив себе глаза Ёсика, когда вызову его к себе после сна и заговорю про меч. И занесу его над Лаврентиевой головой! Надо всеми, кто не хочет или боится Спасения!

Внутри стало сладко. Я сознавал роковое величие этой минуты. Мне захотелось сказать себе что-нибудь для будущей легенды…

— Запомни себя, Спаситель, после искушения сатаной! — пробурчал я. — В канун Спасения! В канун Армагеддона!

Сразу, правда, усмехнулся. Потом стянул с себя китель и брюки. Подошёл к двери на веранду, увидел в стекле своё отражение — и усмехнулся: вот они, кривые ноги в голубых кальсонах и разбухший живот 70-летнего Избавителя!

…Укрывшийся черчиллевским пледом, я заснул, как счастливый младенец перед большим праздником. Как младенец, забравший с собою в сон все свои игрушки.

100. Там снова начиналась вечность…

Всё, что случилось со мною потом, случилось быстро.

Даже то, что случилось во сне.

Мне привиделось всё человечество. Не глобус, а народ. Который — весь сразу — я увидел, спустившись для этого вниз. В поднебесье. И повиснув над землёй в широких лучах золотого света. Не только в лучах прожекторов, как сегодня над Кремлём, но и в стрелах небесных. Божьих.

И весь на свете народ, задрав головы, взирает на меня теми же глазами, какими нынешним вечером, на Красной площади, люди любовались моим ликом, повисшим в небе на незримых шарах. Глазами, полными любви, преданности и надежды на спасение.

Народ жалко, услышал я, как прежде, Надин шёпот. Но, как прежде же, я шепнул ей в ответ истинное: жалко — если пожалею…

И с этими словами я шевельнул пальцем — и она началась, великая сечь у Армагеддона, куда Сатана уже давно созвал всех царей земли с бесчисленными войсками.

Среди них — и все враги мои, живые и мёртвые. И все на чёрных конях. Все — начиная с первого, с иеромонаха Мураховского из семинарии, и кончая последним, майором Паписмедовым.

Никаких звуков наверху у себя я не слышу. Только вижу её, великую сечь. И вижу, что белые кони одолевают вороных. И белые всадники рубят чёрных. И хлещет алая кровь, сбегая в широкую реку, а река стекает в синее море — и море становится красным. И чем больше крови вокруг, тем меньше чёрных всадников.

Когда, правда, победа была совсем близка, меня вдруг сковало сомнение. Не в исходе сечи, а в её лёгком конце. Причину этого сомнения я не могу постичь до сих пор.

Скорее всего, дело было лишь в том, что среди своих белых конников я заметил вдруг жёлтую тыкву Мао и Клима Ворошилова с фурункулом на нижней губе.

Битва, тем не менее, подходила к концу. Но к иному. Великому. Ряды чёрных всадников совсем уже поредели, разверзлись небеса, и раздался глас небесный: «Идите и выплесните все семь чаш гнева Божия на землю…»

И случилось разрушение всей земли. И всякий остров убежал и его не стало…

Когда дым рассеялся, никакого народа подо мной уже не было. Была тишина. И был сплошной пустырь — от края земли до другого края. Заросший сухой и чёрной травой.

Тишина, однако, длилась не вечно. Вдалеке завязалась свирель. Скоро эти звуки осмелели и среди них я расслышал знакомые слова. Из свирельных же звуков. Слова эти были моими — из самого раннего моего стиха. «Вардс гаепурчкна кокори…»

Раскрылся розовый бутон, прильнув к фиалке голубой,
И лёгким ветром возбуждён, склонился ландыш над травой…

И пустырь подо мной зашевелился и обернулся лугом. И этот луг расцвёл всеми дурманящими цветами и красками мира. И на него спустилась Божья благодать. Спустилось Спасение. Небесное царство. А на душе моей — от этих красок и звуков — стало сладко. И ей стало тесно от них. И она перестала быть пустой…

Проснулся я в третьем часу пополудни.

Привстал на диване и потянулся к телефону на тумбе.

— Орлов? — не узнал я его голоса.

— Никак нет, Ёсиф Высарьоныч! Орлов на другом телефоне. Добрый вам денёчек! Это я, Власик.

— Ты что, Николай Сидорович, у меня ночевал, что ли?

— Обязательно, Ёсиф Высарьоныч! День был такой!

— Какой?

— Исторический, Ёсиф Высарьоныч!

— Ну и как, Власик, просох после «исторического»?

— Обязательно!

— А что происходит сегодня — в неисторический?

— Всё равно исторический, Ёсиф Высарьоныч! Потому как нонче — самый первый день после исторического!

— Я говорил тебе: не «нонче», а «сегодня»!

— Виноват, Ёсиф Высарьоныч!

— Что, говорю, было?

— Лаврентий Палыч дважды звонил. И — от товарища Мао. Тоже дважды.

— Ясно. «Нонче», Николай Сидорович, я хотел отдыхать, но не буду. Отзвони китайцам — и пригласи их к семи. Нет, к девяти. К семи — вызвать Лаврентия. Но скажи ему так: хачапури не надо, надо майора Паписмедова. Ясно?