Изменить стиль страницы

Ну, этот был серьезного вида мужчина, грязно-белая борода, кроссовки, дождевик, руки в карманах, сутулится, словно до сих пор идет дождь (а может, ему холодно), лет пятьдесят с гаком, даже не скрывает, что специально идет вслед за Джеком, словно старается взять его на слабо – мол, а ну попробуй, повернись, посмотри мне в лицо!

Джек сомневался, что у нахала хватит смелости зайти вслед за ним в полицейский участок, поэтому он спокойно шел дальше.

Ему оставалось пройти всего квартал до Вармусстраат, когда из подворотни ему навстречу вышла смуглая проститутка (в нижнем белье и туфлях на шпильках), она почти взяла его за руку.

– Привет, Джек, я видела тебя в кино, – сказала она.

Акцент испанский, наверно, колумбийка или доминиканка.

Завидев, кто идет вслед за Джеком, девушка подняла руки вверх, словно тот наставил на нее дуло пистолета, и исчезла, откуда появилась. Тут-то Джек и понял, что его преследователь – полицейский; он также понял, что девушка узнала копа и исчезла именно потому, что не хотела попасть ему под горячую руку.

Джек остановился и повернулся к копу лицом – те же голубые глаза, тот же шрам на скуле в виде перевернутой заглавной буквы «Г». Борода – вот в чем дело, вот почему он его не узнал. Когда Джеку было четыре года, копу было то ли под тридцать, то ли немного за тридцать и он был чисто выбрит. Джек запомнил его как милого и приятного человека – так он вел себя по отношению к четырехлетнему мальчику. Теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, «приятность» Нико куда-то испарилась и он выглядел этаким «крутым» парнем.

– А я тебя жду, Джек. Вот уж несколько лет все высматриваю тебя на улицах. Я и девчонкам говорю, – Нико кивнул в сторону то ли колумбийки, то ли доминиканки, которая мило улыбалась им из дверей, – однажды к нам пожалует Джек Бернс, киноактер, как увидите его – сразу свистните мне. Вот так я им говорю уже несколько лет, ну и вот сегодня, – продолжил он, пожимая Джеку руку, – мне свистнули уже раз двадцать. Слишком много для простого совпадения.

Дойдя до Вармусстраат, Нико обнял Джека за плечо и с силой повернул направо, на улицу, к участку – видимо, не думал, что Джек помнит, где участок находится.

– Ты ведь по мою душу, Джек?

– Так точно.

– Значит, мама умерла?

Джек-то думал, Нико знает о смерти Алисы – прочитал в журналах, которые пишут о татуировках или о кино, и там и там сообщали о смерти матери Джека Бернса. Но Нико Аудеянс не читал эти журналы. Он просто догадался, что ноги Джека Бернса не было бы в Амстердаме, не умри его мать.

– Как ты догадался?

– Готов спорить, мамаша отговорила бы тебя сюда ехать, – сказал Нико. – Уж попыталась бы обязательно.

Они зашли в участок и поднялись на второй этаж в кабинет, почти пустой – стол, несколько стульев и голые стены. Джек сел напротив Нико, словно тот собирался его допрашивать; странно – Нико не закрыл дверь, словно им предстоял разговор на совершенно обычную тему, вроде футбола, а не о чем-то сугубо личном и интимном. Джеку почему-то представилось, что все до единого полицейские в участке знают вопросы, которые Джек собирается задать Нико, – хуже того, они заодно знают и ответы.

Он заговорил и рассказал Нико все. Наверное, он поступил так потому, что перед ним сидел полицейский – словно это он, Джек, совершил преступление, запомнив свое детство не таким, каким оно было на самом деле, словно это не мамина, а его вина, словно всю правду, которую Джек недавно узнал, скрыла от него не добрая мама, а он сам.

Он не стал прерывать свой рассказ, когда к ним в кабинет зашел полицейский и положил на стол перед Нико несколько купюр; затем то же самое повторил второй полицейский, за ним третий, а за ним четвертый и пятый. Джек не дошел еще до рассказа о Хельсинки, а кабинет Нико посетили уже пять-шесть полицейских, иные в форме, иные в гражданском (как Нико).

Дойдя наконец до Амстердама, Джек жутко заволновался. Пока он говорил, Нико делал самокрутки с каким-то темного цвета табаком, который доставал из кармана; он занимался этим с таким видом, словно Джека перед ним не было. Казалось, Нико важнее скрутить сигарету, чем выкурить ее. Остановился он, когда на столе лежали четыре самокрутки, причем он не закурил ни одной.

– Я помню, что мама вышла на панель только на одну ночь, – сказал Джек. – Я помню, что она приняла единственного клиента, видимо, девственника. Он испортил ей ожерелье.

– Джек, никто не выходит на панель только на одну ночь. Я ей сказал, чтобы прекращала блядовать, или я ее депортирую, но она плевала на это и продолжала стоять в витрине. И принимала только девственников. Ну, они ей говорили, что девственники, или просто внешне походили на них.

– Но зачем ей это было надо? – спросил Джек. – Ведь у нее же была работа, не так ли? Она ведь работала и у Тату-Петера, и у Тату-Тео.

Верно, у Алисы было два отличных места работы, плюс Уильям давал ей деньги на Джека, а еще ей шли переводы от миссис Уикстид. В деньгах Алиса не нуждалась вовсе. А дело было вот в чем – до тех пор она не прибегала к одному любопытному методу, чтобы вернуть себе Уильяма, а именно не подвергала никакому риску самого Джека. Она до тех пор ничего с собой не делала такого, чего нельзя видеть четырехлетнему мальчику. Но что, если она станет проституткой, решила Алиса, что, если Джек узнает об этом? Что, если мальчик вырастет с мыслью, что его мама вынуждена зарабатывать на жизнь, торгуя собой?

– «Я легко заставлю Джека запомнить, что это ты заставил меня на такое пойти», – говорила она твоему папе, – рассказывал Джеку Нико. – «Ты так любишь проституток, Уильям! Ты даже играешь для них на органе! Ну так подумай, каково будет Джеку знать, что я пошла на панель из-за тебя? Из-за того, что ты отказался играть для меня?» Такие вот речи вела твоя мамочка.

Нико объяснил Джеку, что Уильям играл для проституток исключительно из религиозных соображений:

– Он был фанатик, но в хорошем смысле слова.

Уильям настоял, чтобы в церкви служили специальную службу для проституток – поздно ночью, когда они заканчивают работать. Он хотел, чтобы шлюхи знали – рано утром Аудекерк принадлежит им, он играет именно для них. Он хотел, чтобы они приходили в церковь за умиротворением (которое наступает, когда слушаешь органную музыку, так он считал); он также хотел, чтобы они молились. Он, конечно, мечтал, чтобы они бросили свое занятие, но никогда не говорил этого прямо – он проповедовал только музыкой, и никак иначе.

В Аудекерк нашлось немало противников идеи открывать двери церкви для шлюх, но Уильям в один миг заставил своих критиков замолчать, напомнив им пример святого Игнатия Лойолы. Уильям Бернс сказал церковным ханжам, что видит на улицах Амстердама зло куда худшее, чем то, что открылось глазам святого Игнатия на улицах Рима. Игнатий собрал денег среди богатых граждан и основал приют для падших женщин, а потом заявил во всеуслышание – и именно в Риме, – что готов жизнь свою отдать, если благодаря этому одна проститутка проведет одну ночь без греха.

– Ну, пара больших начальников в Аудекерк недовольно пожали плечами, в конце концов, Лойола католик, – рассказывал Джеку Нико Аудеянс. – Твой отец говорил слишком «римские» слова для наших местных протестантских ушей. Но он и на это нашел ответ, сказал: «Лойола говорил, что хочет спасти от греха одну проститутку; моя же цель совсем другая, – впрочем, тут он лукавил, конечно, – я просто хочу немного облегчить жизнь этим женщинам. И разве плохо, если кто-нибудь из них услышит в моей музыке священный шум Господень?»

– Священный шум Господень? – переспросил Джек.

– Да, твой папа так это называл. Он говорил – если ты способен услышать в звуках органа священный шум Господень, то, значит, в глубине души ты верующий.

– И как, сработало? – спросил Джек. – Он обратил кого-нибудь?

– Думаю, да, кое-кого из наших дамочек он сделал верующими. Другое дело, что ни одна из них не бросила своего ремесла. Ну, некоторые бросили, но гораздо позднее – когда много воды утекло со дня, как на панель вышла твоя мамаша. Кое-кто из проституток смотрел на твоего отца косо – мол, тоже мне, нашелся тут, очередная «добрая душа» в христианнейших ризах, которой претит их занятие. От других Уильям отличался только тем, что ему оно претило по-особенному. Но что до твоей матери – о-о, ее ненавидели, ненавидели люто, причем почти всем кварталом. Наши труженицы из кожи вон лезли, только бы их дети ничего про квартал не знали, они их на пушечный выстрел не подпускали к своим «рабочим местам», а твоя-то таскала тебя по кварталу круглые сутки, и только для того, чтобы насолить твоему отцу.