Изменить стиль страницы

Первые два дня я выходил из своего убежища только умыться и за хлебом. Тут же возвращался, ложился и уплывал в горячечную одурь, которую лишь на несколько минут перебивали свистки в час закрытия. Скрипели в тумане тяжелые ворота, и мир сужался до этих пористых каменных стен, которых я мог коснуться, раскинув руки крестом, до светового пятна матовых дверных стекол, до гулкой тишины, которую я как будто слышал всем телом там, под плитами…

Я быстро запутался в последовательности дней и дат. Помню только тот ранний вечер, когда я наконец почувствовал себя лучше. Неспешным шагом, жмурясь от вновь выглянувшего солнца, я возвращался… домой! Домой! Да, именно так я подумал, я поймал себя на этом – и рассмеялся, задыхаясь от приступов кашля, на который оборачивались прохожие. Этот склеп, которому больше ста лет, в самой непосещаемой части кладбища, потому что там нет никаких знаменитых могил, – мой дом. Я с изумлением сообразил, что этого слова не употреблял с самого детства…

В этот-то вечер при свете осеннего солнца, пробивавшемся в мой склеп, я и прочел надписи на мраморных табличках, вделанных в его стены. На самом деле это была маленькая часовня, принадлежащая семьям Бельваль и Кастело. И лаконичные эпитафии на табличках пунктиром обозначали их историю.

Я был еще слишком слаб. Прочитав одну или две надписи, я опускался на пол, тяжело дыша, как после большого усилия, голова гудела и кружилась. «Родился 2 сентября 1837 в Бордо. Скончался 4 июня 1888 в Париже». Может быть, именно даты и вызывали у меня головокружение. Я ощущал заключенное в них время с восприимчивостью, доходящей до галлюцинации. «Родился 6 марта 1849. Почил в Бозе 12 декабря 1901». Эти интервалы наполнялись звуками, фигурами, движениями, в которых смешивались история и литература. Это был поток образов, живая и очень конкретная пронзительность которых почти причиняла боль. Я словно своими ушами слышал шелест длинного платья дамы, садящейся в фиакр. Она собрала в этом простом действии далекие дни всех тех безымянных женщин, которые жили, любили, страдали, смотрели на это небо, вдыхали этот воздух… Я физически ощущал тугую неподвижность нотабля в черном сюртуке: солнце, главная площадь провинциального города, речи, новенькие республиканские эмблемы… Войны, революции, брожение масс, празднества застывали на секунду в каком-то персонаже, в какой-то вспышке, голосе, песне, всплеске аплодисментов, в поэме, в ощущении – и поток времени возобновлял свой бег между датой рождения и датой смерти. «Родилась 26 августа 1861 в Биаррице. Скончалась 11 февраля 1922 в Венсене»…

Я медленно продвигался от эпитафии к эпитафии: «Капитан драгун императрицы». «Генерал дивизиона». «Живописец-историограф при французской армии: Африка, Италия, Сирия, Мексика». «Генеральный интендант». «Начальник отдела Государственного Совета». «Писательница». «Бывший главный хранитель печати Сената». «Лейтенант 224-го пехотного полка. Кавалер Военного Креста с пальмами. Пал за Францию»… Это были тени империи, некогда ослеплявшей своим блеском весь мир… Самая последняя надпись была также и самой краткой: «Франсуаза, 2 ноября 1952 – 10 мая 1969». Шестнадцать лет – еще хоть одно слово было бы лишним.

Я сел на пол и закрыл глаза. Я ощущал в себе вибрирующую вещественность всех этих жизней. И, не пытаясь сформулировать свои мысли, бормотал:

– Я чувствую атмосферу их жизни и смерти. И тайну этого рождения в Биаррице 26 августа 1861-го. Немыслимую индивидуальность этого рождения именно в Биаррице, именно в этот день больше века назад. И я ощущаю хрупкость этого лица, угасшего 10 мая 1969-го, ощущаю как глубоко личное переживание… Эти незнакомые жизни мне родные.

Среди ночи я вышел. Здесь каменная ограда была не очень высокой. Но пола моего пальто зацепилась за один из железных зубцов, торчащих по верху стены. Я чуть не перекувырнулся. Голубой глаз фонаря описал по черному фону вопросительный знак. Я свалился на толстый слой палых листьев. Падение показалось мне очень долгим, впечатление было такое, будто я приземлился в незнакомом городе. Дома его в этот ночной час походили на заброшенные памятники старины. В нем пахло мокрым лесом.

Я двинулся вниз по пустынному проспекту. Впрочем, все улицы, по которым я шел, вели вниз, словно толкая меня все глубже на дно этого глухого мегаполиса. Редкие встречные машины как будто мчались без оглядки, спасаясь бегством. Какой-то клошар, когда я проходил мимо, закопошился в своем картонном панцире. Он высунул голову, на нее упал свет из витрины напротив. Это был африканец, в его глазах стояло смирившееся, спокойное безумие. Он заговорил. Я наклонился к нему, но ничего не понял. Наверное, то был язык его родины… Картонки его убежища были исписаны иероглифами.

Когда я пересекал Сену, небо начало бледнеть. Уже какое-то время я двигался как сомнамбула. Радостная лихорадка выздоровления угасла. Я чувствовал себя так, словно безнадежно заблудился в еще густой тени домов. Головокружение искривляло перспективу, закручивало ее вокруг меня. Нагромождения домов вдоль набережных и на острове выглядели как гигантские кинодекорации в темноте под угасшими юпитерами. Я уже не мог вспомнить, почему ушел с кладбища.

Проходя по деревянному настилу моста, я несколько раз оглядывался. Мне чудилось, что я слышу за собой шаги. Или биение крови в висках. Это эхо стало слышнее на одной кривой улице, по которой меня повело как по ледяной горке. Я круто обернулся. И как будто заметил силуэт женщины в длинном плаще, скользнувшей в сводчатую подворотню. Я так и остался стоять, обессиленно привалившись к стене. Мир распадался, стена подавалась под рукой, окна стекали по бледным фасадам домов.

Они возникли, как по волшебству, те несколько слов на почерневшей металлической табличке. Я уцепился за это послание: так человек, который вот-вот сорвется в пьяное беспамятство или в безумие, цепляется за какую-нибудь прописную истину, банальная, но незыблемая логика которой удерживает его по сию сторону рассудка… Табличка была укреплена в метре от земли. Я три или четыре раза перечитал надпись: УРОВЕНЬ ВОДЫ. ЯНВАРЬ 1910.

Это было не воспоминание, но сама жизнь. Нет, не «как сейчас», а сейчас. Ощущения, на первый взгляд совсем незначительные. Горячее дерево перил на балконе, висящем в вечернем летнем воздухе. Сухой, пряный запах трав. Далекий и печальный крик паровоза. Легкий шелест страниц на коленях женщины, сидящей среди цветов. Ее седые волосы. Ее голос… А вот этот шелест и этот голос смешались с лепетом длинных ивовых ветвей – я жил уже на берегу речки, затерянной в солнечной необъятности степей. Я видел женщину с седыми волосами, которая в светлой задумчивости брела по воде и казалась такой молодой. И это впечатление молодости перенесло меня на площадку вагона, летящего через равнину, всю искрящуюся от дождя и света. Женщина, стоящая передо мной, улыбалась мне, откидывая со лба мокрые пряди. Ее ресницы загорались радугой в лучах заката…

УРОВЕНЬ ВОДЫ. ЯНВАРЬ 1910. Я слышал туманную тишь, всплески воды под плывущей лодкой. И девочка, уткнувшись лбом в стекло, смотрела на бледное зеркало затопленной улицы. Я так насыщенно жил тем безмолвным утром в большой парижской квартире начала века… А за этим утром, как в анфиладе, открывалось другое, с хрустом гравия на дорожке, золотой от осенней листвы. Три женщины в длинных платьях черного шелка, в широкополых шляпах с вуалями и перьями удалялись, словно унося с собой это мгновение, солнце и воздух мелькнувшей эпохи… И еще одно утро: Шарлотта (теперь я узнавал ее) ведет мужчину по гулким улицам Нёйи, города своего детства. Шарлотта радостно и немного застенчиво играет в гида. Я как наяву видел прозрачность утреннего света на каждом камне мостовой, замечал трепет каждого листочка, видел этот незнакомый город глазами мужчины и перспективу улиц, такую привычную взгляду Шарлотты.

В этот момент я понял, что Атлантида Шарлотты с самого детства приоткрывала мне это таинственное созвучие вечных мгновений. С тех самых пор они неведомо для меня выстраивали как бы другую жизнь, невидимую, не подлежащую оглашению, рядом с моей. Так столяр, день за днем обтесывая ножки стульев или строгая доски, не замечает, как кружева стружек образуют на полу прекрасный узор, смолисто искрящийся, притягивающий своей светлой прозрачностью сегодня – солнечный луч, пробившийся в узкое, заставленное инструментами окошко, завтра – голубоватый отсвет снега.