В мечтах моих наши прогулки обходили стороной этот квартал и интеллектуальную кашу, возникающую на его материале. Не потому, что его население могло бы ранить чувствительность Шарлотты. Эмигрантка по определению, она всегда жила среди предельного многообразия народов, культур, языков. От Сибири до Украины, от русского Севера до степей она повидала все разновидности человеческих рас, перемешанных империей. В войну она снова встретилась с ними в госпитале, в абсолютном равенстве перед лицом смерти, равенстве, голом, как тела в операционной.
Нет, не новое население этого старого парижского квартала могло бы неприятно поразить Шарлотту. Если я не хотел ее туда вести, то потому, что можно пройти эти улицы из конца в конец и не услышать ни слова по-французски. Кто-то видел в этой экзотике обещание нового мира, кто-то – крушение. Но нас-то интересовала бы не экзотика в архитектуре или в людях. Экспатриация в наши дни, думалось мне, есть нечто куда более глубокое.
Тот Париж, новое открытие которого я готовил Шарлотте, был Парижем неполным и даже в каком-то смысле иллюзорным. Я вспоминал мемуары Набокова, где он рассказывает про своего деда, доживавшего последние дни: с постели он видел за тяжелым занавесом сияние южного солнца и гроздья мимозы. Он улыбался, думая, что он в Ницце, а за окном весна. Не подозревая, что умирает в России, среди зимы, и что это солнце – лампа, которую его дочь ставила за занавесом, создавая для него сладостную иллюзию…
Я знал, что Шарлотта, ни в чем не оспаривая мою программу, увидит все. Лампа за занавесом ее не обманет. Я так и видел, как она мимоходом подмигивает мне перед какой-нибудь неописуемой современной скульптурой. Так и слышал ее замечания, исполненные тончайшего юмора, изящество которых лишь подчеркнет агрессивную тупость наблюдаемого творения. Увидит она и мой квартал, который я попытаюсь обойти… Она пойдет туда одна, в мое отсутствие, искать дом на улице Эрмитажа, где жил когда-то солдат Великой армии, тот, кто дал ей маленький железистый осколок, который мы в детстве называли «Верден»…
Я знал также, что приложу все возможные усилия, чтобы не говорить о книгах. И что все равно мы будем о них говорить, много говорить, часто до глубокой ночи. Ибо Франция, возникшая однажды в степях Саранзы, своим рождением была обязана книгам. Да, это была страна по сути своей книжная, страна, слагавшаяся из слов, реки которой текли, как строфы, женщины плакали александрийским стихом, а мужчины бросали друг другу вызов сирвентами. Детьми мы открывали Францию именно так, через ее литературную жизнь, через ее словесную материю, отлитую в сонет и обработанную мастером. В нашей семейной мифологии фигурировал томик в потертом переплете, с потускневшим золотым обрезом, который сопровождал Шарлотту во всех странствиях. Как последняя нить, связывающая ее с Францией. Или, быть может, как постоянная возможность чуда. «Есть музыка, и равного ей нет…» – сколько раз в пустыне сибирских снегов эти стихи воздвигали «кирпичный замок с цоколем из камня…» Франция для нас сливалась с литературой. И настоящая литература – это была та магия, одно слово, одна строфа, один стих которой переносили нас в вечное мгновение красоты.
Мне хотелось сказать Шарлотте, что такая литература во Франции умерла. И что во множестве сегодняшних книг, которые я проглотил, с тех пор как стал писателем, я напрасно искал такую, которую мог бы представить себе в ее руках в сибирской избе. Да, открытую книгу и ее глаза с искрами слез…
В этих воображаемых разговорах с Шарлоттой я снова был подростком. Мой отроческий максимализм, давно угашенный очевидностями жизни, пробуждался. Я вновь искал произведения абсолютного, единственного, я мечтал о книге, которая своей красотой могла бы перевернуть мир. И слышал, как бабушка отвечает мне – понимающе и с улыбкой, как когда-то на балконе в Саранзе:
– Ты еще помнишь эти тесные квартирки в России, ломившиеся от книг? Книги под кроватью, книги на кухне, в прихожей, книги, громоздящиеся до потолка. И книги, которых нигде не найдешь, которые дают на одну ночь и надо их вернуть ровно в шесть утра. И другие, перепечатанные на машинке, по шесть экземпляров под копирку: давали почитать шестой экземпляр, почти нечитабельный, так называемый «слепой»… Так что, видишь, сравнивать трудно. В России писатель был богом. От него ждали разом и Страшного суда, и Царствия небесного. Ты когда-нибудь слышал, чтобы там говорили, сколько стоит книга? Нет, потому что книгам цены не было! Можно было не купить новые ботинки и отмораживать ноги зимой, но книгу – купить…
Голос Шарлотты прервался, словно давая мне понять, что культ книги в России уже не более чем воспоминание.
– Но где же эта абсолютная, эта единственная книга? Суд и Царствие разом? – вскричал подросток, которым я снова стал.
Этот жаркий шепот вырвал меня из вымышленного спора. Пристыженный, как тот, кого застали говорящим с самим собой, я увидел себя таким, какой я есть. Человеком, жестикулирующим в маленькой темной комнатушке. Черное окно выходит на кирпичную стену и не нуждается в занавесках и ставнях. Комната, которую можно пересечь в три шага, где предметы за недостатком места теснятся, налезают друг на друга, перепутываются: старая пишущая машинка, электроплитка, стулья, этажерка, душ, стол, привидения – одежда, висящая на стене. И повсюду – листы бумаги, обрывки рукописей, книги, которые придают этой захламленной комнате некое очень логичное безумие. За окном сгущается дождливая осенняя ночь и льется из лабиринта обветшалых домов арабская мелодия – смесь жалобы и радости. Человек одет в старое светлое пальто (в комнате очень холодно). На руках у него перчатки без пальцев – вещь, необходимая, чтоб печатать на машинке в этом ледяном холоде. Он говорит с женщиной. Говорит так доверчиво, как редко кто говорит даже сам с собой. Он спрашивает ее о единственной, абсолютной книге, не боясь показаться наивным или смехотворно патетичным. Она сейчас ответит…
Перед тем как уснуть, я думал, что, очутившись во Франции, Шарлотта постарается понять, что сталось с литературой, несколько старых книг которой были для нее в Сибири крохотным французским архипелагом. И представил себе, как однажды вечером, зайдя в комнату, где она поселится, увижу на краю стола или на подо коннике открытую книгу – совсем новую книгу, которую Шарлотта читала в мое отсутствие. Я склонюсь над страницей, и взгляд мой упадет на такие строки:
«То было действительно самое теплое утро этой зимы. Было солнечно, как в первые дни апреля. Иней таял, и мокрая трава сверкала, как в росе. Проведя свое единственное утро за пересмотром тысячи разных вещей, во всё возрастающей меланхолии, под зимними тучами, я позабыл этот старый сад и виноградную беседку, в тени которой решилась моя жизнь… Жить образом этой красоты – вот что я хотел бы уметь. Чистота этого края, прозрачность, глубина и чудо этой встречи воды, камня и света – вот единственное знание, первейшая мораль. Эта гармония – не иллюзия. Она реальна, и перед ней я испытываю необходимость в слове…»