– Там лётчик раненый! – крикнул я.

– Знаем! – ответил из кабины женский голос, и машина снова понеслась.

Идти было очень трудно. Поднялся штормовой, ледяной ветер. Трассу заносило снегом. Я шёл сквозь туман. Валенки мои проваливались в сугробы и снег набивался за голенища. За лётчика я был теперь спокоен. Через несколько минут машина будет у самолёта. Очевидно, в санбате видели, как он снизился, и выслали машину.

Теперь я уже не думал о лётчике. Я думал о Лиде. Уже не сдерживал себя, а шёл и повторял: «К ней, к ней…» – и мне было легче идти.

Наконец я увидел большую санитарную палатку. Она стояла в стороне от трассы. Было уже темно. У входа лежали на снегу розовые отблески, – очевидно, в палатке топилась печь. Я приподнял мокрый от снега полог и вошёл.

У входа действительно топилась печурка, а дальше в полумраке я увидел людей, сидящих на топчане.

Я поздоровался и для проверки прежде всего сказал о лётчике.

– Знаем, знаем, – ответил мне кто-то из полумрака, – уже машина пошла.

Значит, всё было в порядке.

Теперь я различал сидящих на топчане людей. Их было двое: военврач третьего ранга и военфельдшер. Они пили чай. Я представился, и военврач налил мне кружку чаю.

– Согревайтесь, – сказал он. – Ну, как там, на Большой земле?

Я пил, обжигаясь, горячий чай и рассказывал о Большой земле. Они, сидящие здесь, на льду, были «буфером» между Большой землёй и Ленинградом. Для них было одинаково интересно и то, что происходит в Питере, и то, что происходит там, за Ладогой.

А потом я спросил, стараясь говорить как можно спокойнее, не знают ли они, где работает… я назвал фамилию.

– Как же, – спокойно ответил военврач, – у нас работает.

Мне показалось, что это сказал не он. Мне показалось, что я слышу свой собственный голос.

– У вас? – повторил я.

– Именно, – ответил военврач. – Вернее, работала. Сегодня уехала в распоряжение фронта. Да вы говорите, что встретили санитарную машину? Вот она на ней и поехала.

Я вскочил.

– Но ведь машина вернётся?

– Зачем же ей возвращаться? Лётчика повезут прямо в Питер, в госпиталь.

Я выбежал из палатки. Завывал холодный, штормовой ветер, и острый снег бил в лицо. Где-то на трассе буксовала машина, и издали слышались артиллерийские разрывы, и было темно, совершенно темно…

– Куда это вы сорвались? – спросил врач, когда я вернулся в палатку.

– У самолёта остался товарищ, – ответил я. – Хотел посмотреть, не идёт ли он.

– Ну, сейчас нас отыскать трудно, – сказал врач. – Мы – как папанинцы на льдине. Он, наверно, вернулся с машиной в Ленинград.

– Да, – согласился я, – наверно, он вернулся.

Было мучительно думать, что Ольшанский сейчас вместе с ней в машине… Если бы они хоть разговорились и Ольшанский сказал, с кем он ходил по Ладоге… Но на это было мало надежды. Она, наверно, останется в кабине, а он сядет в кузов. Доехав до города, он постучит шофёру и выпрыгнет. Вот и всё. Но, может быть, в кабину посадили раненого лётчика? Конечно, они посадили его в кабину, если он ещё в состоянии сидеть. И тогда она с Ольшанским едет в кузове. Ольшанский – общительный тип…

Я сидел и думал: «Если бы он с ней заговорил! Ну вот, они сидят в кузове, и он закрывает ей ноги плащ-палаткой, – разве это не повод для разговора? Или он просто спрашивает, до какого места пойдёт машина. Наконец, надо же ему написать о Ладоге свою «пару очерков». Неужели он не затеет разговора о трассе? «О людях» – как принято выражаться…»

Отчаяние охватило меня. Мне казалось, что я слышу их разговор, десятки вопросов, которые задаёт Ольшанский, и её ответы, тогда как ему нужно сказать всего два слова…

Завывал ветер. Полотнища палатки колыхались, и верёвки, привязанные к колышкам, вбитым в деревянный настил, натягивались, как струны. Были минуты, когда казалось, что порыв ветра опрокинет палатку, раскидает по льду людей, топчаны, горящие в печке дрова, исхлещет всё острым, колющим снегом.

– Даёт жизни! – сказал военфельдшер.

– Теперь до утра, – подтвердил врач.

– Что «до утра»? – спросил я.

Мне показалось, что я пропустил начало разговора.

– Ветер до утра, – сказал врач. – Ну, ужинать будем?

Он встал с топчана и потянулся, широко раскинув руки. Он был очень высок. У него была чёрная, неровно подстриженная борода. Трудно было определить, сколько ему лет, хотя мне показалось, что он молод.

Никто не ответил. Только ветер свистел. Врач подошёл к печке, опустился на корточки и стал помешивать угли.

– Я думаю, надо поужинать, – сказал врач. – А вы как?

Это относилось ко мне. Я заявил, что есть не хочу.

– Бросьте, бросьте, – ворчливо отозвался врач. – Корреспонденты всегда хотят есть. Я ведь и на Большой земле работал. Будем кашу варить. Орёл! – крикнул он фельдшеру.

Но с нар раздавалось тихое сопение.

– Спит, – заметил врач. – Ну и пусть спит. Сейчас приготовим воду.

Он взял котелок и нырнул под мокрый полог, прикрывавший вход. Через минуту он вернулся с котелком, наполненным снегом.

– Во как живём! Как на льдине! – Ему, видно, нравилось это сравнение. – Чтобы получить полкотелка воды, – деловито пояснил врач, ставя котелок на печь, – надо три раза наполнить его снегом. Вода будет препаршивая, предупреждаю, но другой нет.

Он поднял с пола лучинку и стал помешивать ею снег в котелке.

– Гигиена! – улыбнулся я.

– Такого слова не существует, – убеждённо ответил врач.

Он начинал мне нравиться. У него были деловитость и какое-то благодушно-ироническое отношение к тому, что он делал. Он производил впечатление «лёгкого» человека.

– Есть много способов приготовления пшённой каши из концентрата, – рассуждал он, помешивая снег лучинкой. – Можно дождаться, пока закипит вода, можно заранее положить концентрат в воду. Но, откровенно говоря, это дела не меняет. Существенные изменения в анамнезе наступают лишь в результате прибавления к каше масла и поджаренного лука. К сожалению, мы не располагаем сейчас ни тем, ни другим.

Я смотрел в котелок. Внезапно жидкая кашица снега подёрнулась корочкой и тут же превратилась в воду.

– Ну вот, – сказал врач, снимая с печки котелок, – теперь его надо снова наполнить снегом. – И врач опять нырнул под полог.