– Нет. Рояль не походный инструмент. Я настраивал здесь. В «Астории».

Он наклонился ко мне и стал рассказывать медленно, как рассказывают сказку детям:

– Жил старик музыкант. Он тоже остался. У него был рояль, прекрасный инструмент. Квартиру разбило снарядом. Рояль – тоже. Старик перебрался к знакомым. Но там не было рояля. Откуда-то он узнал, что здесь, в «Астории», в одном из номеров сохранился прекрасный рояль. Раньше на нём упражнялись разные приезжие знаменитости. Теперь там никто не жил. Старик зашёл к директору. И ему разрешили. Рояль отсырел, струны спутались. Музыкант нашёл меня. Мы провозились с инструментом два дня…

– Подождите! – крикнул я и схватил Козочкина за руку. – Он там… наверху, этот музыкант?

Козочкин хитро улыбнулся:

– И вы его слышали? Значит, до сих пор играет?

Я ничего не ответил.

– Он и не умер-то из-за рояля, – сказал Козочкин. – Когда сильно любишь что-нибудь – не умрёшь.

Затем мы легли спать.

Я уже засыпал, когда услышал голос Козочкина:

– А где вы жили постоянно до войны?

Я ответил, что в Москве.

– Напрасно, – сказал Козочкин. – Каждый литератор должен стремиться в Ленинград. Вспомните-ка: даже такие корифеи, как Пушкин, Лермонтов, Белинский, Жуковский, устремлялись сюда.

Я не стал с ним спорить. Заснул, и в эту ночь мне приснился сон, что я вижу её, но подойти не могу, и чем ближе я подхожу, тем дальше оказываюсь, а потом она стала совсем неразличимой, точно растворилась в заснеженных ленинградских улицах. Потом мне приснилось, что по Невскому проходят войска, а впереди идёт барабанщик и бьёт в барабан. Не оркестр, а один барабанщик…

28 января

Сегодня с утра пошёл в военкомат. Козочкин вскочил, увидя меня.

– Нашёл, нашёл! – возбуждённо сказал он. – Вот и карточка её, вот смотрите! Направлена в санотряд по обслуживанию Ладожской трассы. Там её и ищите.

Мне хотелось обнять и расцеловать Козочкина. Но я только крепко пожал ему руку и побежал обратно в гостиницу. Я не пошёл в свою комнату, а постучал в номер к Мефистофелю. Дверь была не заперта. Корреспондент ещё спал, укрывшись с головой. Из-под полушубка торчали его длинные ноги. На столе стояла коптилка. Потолок был чёрен от копоти.

Я разбудил его и спросил, когда он собирается ехать на Ладогу.

Мефистофель сел на край кровати, поджав под себя ноги, поморгал и сказал, что едет завтра утром. У него была машина.

– Я поеду с вами, – сказал я.

– Прошу, – галантно ответил Мефистофель.

Мы расстались до утра.

…Мефистофеля звали Юрий Ольшанский. Мы выехали с ним в десять часов утра. Я сидел в кузове полуторки, а Ольшанский, как хозяин машины, в кабине. Километров за шесть до озера что-то случилось с мотором, и шофёр объявил, что тут работы часа на четыре. Мы решили двигаться на попутных.

Нам повезло: за нами шла трёхтонка. Мы «проголосовали», забрались на прикрытые брезентом кули с сухарями и через полчаса были у Ладоги. Но здесь наше «везение» кончилось: дальше машина не шла.

Мы стояли на берегу скованного льдом озера. Надо льдом висел туман. Гладкая, наезженная дорога спускалась с берега и исчезала в молочно-сером тумане. Эта дорога была единственной, связывающей блокированный Ленинград с Большой землёй. Недаром она называлась «дорогой жизни».

– Пойдём искать КП, – предложил Ольшанский. У него уже выработался «нюх» на блиндажи.

Мы побродили по берегу и скоро увидели занесённый снегом тамбур землянки. Мы вошли, а следом за нами ворвалось облако пара, и всё заволокло на миг.

Когда пар рассеялся, я увидел у столика лейтенанта в меховой безрукавке. Он вопросительно смотрел на нас. Мы представились, и Ольшанский сказал, что хотел бы написать «пару очерков» о трассе, да вот сломалась машина, и теперь неизвестно, как придётся добираться.

– А зачем вам машина? – сказал лейтенант. – Мало разве машин по трассе ходит? Идите себе по трассе и смотрите. Вот и всё. А устанете – попутная подвезёт.

Мы посовещались с Ольшанским и решили, что лейтенант, пожалуй, прав. Надо погреться немного и трогаться в путь.

– А где ваша санчасть? – спросил я.

Лейтенант улыбнулся.

– Ну вот, как корреспондент – так прежде всего в санбат. На льду наши медики, на льду все. Они у нас боевые.

– Как же их найти?

– А по указателям! У нас по всей трассе указатели расставлены, как на Невском. Только светофоров не хватает! А дорога одна: прямо да прямо.

Мы погрелись немного и вышли из землянки.

Дул сильный ветер, но туман не рассеивался. Он только «спрессовался», прижавшись ко льду. Выше воздух был прозрачен. Мы шли по озеру, по которому раньше, до войны, никто не ходил и почти не плавал: оно было капризным, штормящим, изобилующим большими глубинами и коварными мелями. Никто не мог предугадать его роль в судьбе осаждённого Ленинграда.

Мы шли молча. Навстречу нам, громыхая цепями, неслись тяжело гружённые автомашины, и брезент, прикрывавший груз, раздувался на ветру, как крылья.

Шли полуторки, трёхтонки, горы грузов на них громоздились выше шофёрской кабины. Цепь машин исчезала в тумане, и думалось, что она бесконечна.

– Посмотрите, – показал я Ольшанскому в сторону машин, – будто сплошная артерия, цепь, связывающая Ленинград с Москвой.

– Радио связывает надёжнее, – заметил Ольшанский, – и телеграф тоже. По дну Ладоги кабель проложен.

– Я не про то… Как вы не понимаете!

– Почему же это я не понимаю? – обиделся Ольшанский. – Вы говорите в фигуральном, так сказать, смысле.

Он начинал раздражать меня.

– Никакой фигуральности, – резко произнёс я. – Говорю в прямом смысле. Если бы не эта артерия, Ленинграду бы не выстоять, несмотря на весь его героизм. Впрочем, дело не только в трассе. Всё это надо понимать шире, гораздо шире…

Ветер становился всё сильнее, и вскоре по льду закружились маленькие снежные смерчи и замела позёмка. Мы подсели на попутную машину, проехали километров двенадцать и слезли, потому что сильно промёрзли. Побежали, чтобы согреться, но, когда снова захотели сесть в машину, как назло, на трассе ни одной не оказалось.