— За жеребца я заплатил пятьсот рублей, пятьсот рублей — что такое? Нашёл бы — и радоваться не стал. Ты шёл с жеребцом. Он сломал ногу. Всего-то и делов.

И в это время заведующий фермой Левон крикнул с горы:

— Этому сосунку скажите, волки и вороны подбираются, шкуру попортить могут!.. Сдохнет — шкуру попортят… Слышали, что сказал?..

— Слышал? — сказал мой Старший дядя Младшему.

А Левон, чтобы мы хорошо расслышали, ещё раз крикнул:

— Сдохнет — шкуру попортят!

— Что же мне делать? — спросил Младший дядя Старшего.

Старший не успел ответить — снова послышался голос Левона. Левон, правда, уже сказал всё, что хотел, и, обернувшись, говорил с кем-то из своих, но, по всей вероятности, поведение моего Младшего дяди казалось ему слишком вопиющим, и поэтому Левон всё ещё думал об этом. И потому что Левон всегда вслух думал, ветер донёс до нас его мнение о всех нас:

— Беспорточные сукины дети, голоштанники, с открытой задницей ходите, нищие внуки Манташева! Поэты! Сумасшедшие! Дураки!..

— Слышал? — спросил Младшего Старший.

— Слышал. Что делать?

— Поди обдери шкуру.

— Как? — растерялся Младший.

— Что как?

— Не сдох ведь ещё.

— А-а… — догадался мой Старший дядя. — Возьми топор с собой.

— На что мне топор?

— Вуэй… — удивился Старший дядя. Он был немногословный человек.

— Взять топор и «вуэй» кричать?

— Вуэй… — и ещё больше удивился мой Старший дядя.

— Говоришь, возьми топор… — Старший не отвечал, только смотрел на Младшего, поэтому Младший продолжил: — Говоришь, сними шкуру, говорю — не подох ещё, говоришь — возьми топор…

И тогда мой Старший дядя произнёс весьма длинную речь:

— Не заставляй меня трепать языком по любому поводу.

— Слушай, говоришь, возьми топор. Взял — ну и что? — Мой Младший дядя за эти два дня и за много дней до этого сильно истосковался по смеху, и теперь медлительность старшего брата, его немногословный, утихающий и снова вспыхивающий гнев казались ему смешными. — Ну взял, ну и что?..

— А-а-а… — догадался мой Старший дядя. — Убьёшь его топором, шкуру снимешь, принесёшь.

Младший смотрел на него, распустив толстые свои губы, потом как-то бестолково помахал руками и промямлил:

— Да… а ты не шутишь?..

Старший достал из его кармана пачку папирос, смял в руках, достал спички, переложил в свой карман, заткнул топор ему за пояс, хотя пояс был затянут достаточно туго, и подтолкнул, и сказал:

— Иди.

Тот поднялся на холм, взошёл на гору. И оглохший — не слыша песенки ветра, и потерянный — не видя свежей зелени кругом, и помертвевший — не чувствуя прозрачного горного воздуха, он пошёл прямо на своего коня. И с потемневшими глазами — ударил его топором по голове. И, сгорая от хлынувшего на него жара, он вырыл яму — руками, ногами, топором — и, зарыв коня, выставив вперёд широкий подбородок, спустился в село.

— Шкуры нет, топор загублен, — сказал Старший дядя. — Со шкурой, так и быть, заставлять не буду, но топор к кузнецу тебе относить.

— Не мне! — Младший нагнулся, подобрал с земли обломанную папиросу.

Старший подошёл к нему, снова наступил ногой на папиросную коробку, достал из нагрудного кармана пять рублей старыми, сунул их ему в руку, топор прижал к его груди и руки ему так согнул, чтобы топор не выпал.

— Кузнец сейчас дома, возьмёшь его, пойдёте вместе в кузницу. Смотри, чтоб сталь не попортилась.

И Младший зашагал к дому кузнеца. Он год как вернулся из армии. Он вернулся в село красивым, ладным парнем, с чуть погрустневшим взглядом. Там, в Тбилиси, он оставил любимую девушку, которая не хотела ехать в село. «Она не для деревни», — говорил Младший дядя. Он сам хотел ехать к ней в Тбилиси, но мой Старший дядя говорил: «Забирай с собой…» Старший дядя хотел сказать: «Забирай с собой стариков — мать и отца». А старики ни о каком Тбилиси не хотели слышать. И Младший умолял Старшего: «Пусть у вас останутся, ну что будет, а?..» — «Ты младший», — говорил Старший дядя и подыскивал брату невесту. И перечислял ему имена, загибая пальцы на руке. Но мой Младший дядя только качал головой. И тогда Старший начинал умолять Младшего, и в эти минуты его действительно делалось жалко:

— Прошу тебя, любая за тебя пойдёт, любая, какую ни захочешь, ну пожалей меня, не мучай…

Но Младший качал головой и поднимался с места:

— Я отсюда уеду.

Старший дядя отставлял мизинец и говорил пренебрежительно: «Каринэ». Младший закрывал глаза, и Старший орал на него: «Щенок!»

А тот продолжал стоять с зажмуренными глазами и раскачивался из стороны в сторону. Старший приближался к нему, чтобы ударить, но рука у него не поднималась. И он снова кричал:

— Щенок! — И, подождав, пока смысл этого слова дойдёт до брата, прибавлял: — Ребёнок… — Он подыскивал в уме подходящие слова и не находил их, и поэтому говорил с большими паузами: — Тряпка…

Он говорил так до тех пор, пока толстые губы моего Младшего дяди не начинали кривиться и пока из него не вырывался поток бранных слов вперемежку со слёзами.

— Тьфу ты, ещё и плачет… — Мой Старший дядя заходил в дом и вдруг ловил себя на том, что ругается с женой, а ругаться с женщиной — совсем уж не дело для мужчины, и, спасаясь от женского крика и хриплого плача трёхмесячного ребёнка, он снова выходил из дому и видел младшего брата. И в эту минуту мой Старший дядя очень любил Младшего, потому что тот не был женщиной в не имел прыткого женского языка. И, стоя на пороге, он мирно говорил в сторону моего Младшего дяди: — Вардановская Лусик прошлым летом наработала восемьсот тридцать трудодней. Я мужчина — и то всего пятьсот семьдесят пять наработал. И декламировать умеет, Ованеса Туманяна читает, чего только не знает: поэму «Маро», «Зимней ночью»… — Он перечислял, что ещё умеет декламировать вардановская дочь Лусик, и загибал пальцы, и, когда добирался до мизинца, улыбался иронически: Каринэ.

Для меня он был грубым, неотёсанным человеком. Я часто думал о том, какой он был в ссылке. Однажды он шёл ночью по голому полю, была вьюга, а он был в одной рубашке, и встретился ему в открытом поле свинарник, в он согнал свиней со своих мест и сам лёг на их тёплые подстилки. И когда он отнимал папиросу у моего Младшего дяди, я подумал, что самое место его — тот свинарник.