Пастухи в ответ молчали.

— Так, — входил в раж конюх. — Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета Союза ССР, пишем?

Это производило впечатление. Пастухи говорили:

— Москва, Кремль, Председателю Президиума, а дальше?

— Предлагаем удалить турков с наших пастбищ.

Пастухи молчали.

— Ну что?

— Неудобно, — говорили пастухи. — Вместе за стол садились.

Потом кто-нибудь говорил беззаботно:

— Да ну, Месроп, проживём и так, чего понапрасну людей обижать, места, что ли, мало.

— Армянин! — взрывался Месроп. — Тебе надо пойти на решительный шаг, у тебя растёт поголовье, твой табун увеличивается, скотины всё больше. Места мало!

— Верно. А их стадо не растёт разве?

— Растёт — и шум и крик тоже растут.

— Лошадей своих не пускай на их земли — не будут расти.

— Это ты своих овец не пускай!

— А что — и не пущу!

— И не пускай!

Но это было невозможное дело. Чётких границ между пастбищами не было: просто было пастбище — простиралось себе, и стадо тоже по этому пастбищу простиралось, и не хотелось его трогать. И вот однажды ихний сторож увёл наше стадо — поманил овец белым своим платком, те приняли платок за соль и, всегда охочие до соли, затрусили к их хлебам, а он их там в загон — и на замок. И депешу нашим: дескать, подлежите штрафу, потому как потравлено столько-то посевной площади. Был составлен настоящий акт. Они упёрлись, требовали уплаты штрафа, а в это время на нашем кочевье Месроп смазывал ружьё маслом, вертел его в руках, щёлкал курком и бубнил себе под нос:

— Штраф им плати, как же! Научились акты составлять, грамотные стали. — Он прицелился в собаку, лежавшую на земле, прицелился и позвал: — Чамбар!

Собака навострила уши. Месроп выстрелил — собака заскулила и метнулась в сторону, потом, успокоившись, стала тереть лапой раненое ухо.

— Ишь ты, штрафу захотели…

— Да ладно, Месроп, успокойся.

— Что значит успокойся, что значит Месроп?

— Да ведь горы же, Месроп, в горах все живём, всё может случиться, сначала мы заплатим штраф, потом и сами их оштрафуем, поругаемся, помиримся, ну что ты так близко к сердцу всё принимаешь, Месроп? Нельзя так волноваться, что ты!

Его удерживали, но не удержали, он вырвался от них, ушёл.

— Всех перебью, не держите… — И ружьём даже пригрозил. И пошёл, и пошёл: — Армян придумал историк Лео в седьмом году или там в двадцать седьмом! Армян нету! То есть армяне есть, но только у них нет стыда и совести.

И он был прав — армян не было. Были пастухи, которые плюнули Месропу вслед и сказали, что хорошо, если там его поймают и проучат как следует. И он ушёл. Он поднялся, перевалил холм, перешёл овражек и стал возле их палаток.

Был зелёный изумрудный день. В глубине, в низине, отдавали красным черепичные крыши их хлевов. Синим дымом курились их палатки. На отрогах видно было, как ходит дугой коса у косаря, и слышался резкий шелест срезаемой травы, и звон стали смягчался и делался глухим в густой траве. За хлевами на пустыре дрались сцепившиеся в поединке быки. Маленький, местной породы, с острыми рогами, теснил племенного, огромного — с гору величиной, но с тупыми и короткими рожками. Месроп был человек хозяйственный — он видел, что племенному нельзя драться (от этого порода портится) и надо пойти и вилами или ещё чем разогнать их. И Месроп удивлялся, что поблизости нету народу никакого и никто не обращает на этот непорядок внимания. И, подойдя ближе, он увидел, что народ косит, доит, стрижкой занят — работает.

Нет, не так всё должно было случиться: Месроп должен был смазать ружьё и спуститься с пригорка, а там его — тоже с оружием наготове — должны были встретить азербайджанцы, человек двадцать, и Месроп должен был пойти на них и глазом не моргнуть.

Месроп повернулся, пошёл обратно, показался на пригорке.

— Иди, иди к нам, — позвали его с вашей стороны. И он, сидя на пригорке, услышал, как засмеялись, просто заржали его односельчане. В горах так — шорох за версту слыхать. И воздух в горах ясный-преясный. Люди увидели, как он отбросил сделавшуюся совсем короткой папиросу, как он повернулся и пошёл назад и как выпущенный изо рта дым заколыхался по обе стороны его головы.

Громко, в крик ругаясь по-азербайджански, он снова спустился в овражек и стал приближаться к их палаткам; они подпустили его поближе и, когда он, крича, совсем приблизился, вышли и разложили его возле своих хлевов. И вернулись к своим делам — продолжали косить, доить, стричь. И был очень смешон этот валяющийся у дверей хлева старикан, худой, как щепка, с небритым лицом, на боку дробовик, внутри дробь. Дробь? Или соль?

Потом плеснули ему на лицо воды, голову перевязали, перенесли в палатку, дали ему там отлежаться, потом насели — откушай с нами. Им с дальних бахчей прислали арбузов, угостили они его, потом уложили снова, чтоб ещё отдохнул, и проводили. Из овражка он поднимался тихо, крадучись, пряча ружьё, с арбузом под мышкой.

После этого он говорил всем, что был у афганцев в гостях. Хороший народ афганцы, хлеб у них добрый, и сами на язык бойкие, молодцы.

— И ведь древний народ, — говорил, — эта земля, по которой ступаем, ихняя. Я удивляюсь, — говорил он, — как это они пустили нас в свои горы. Подыскали бы уж соседей поприличнее. А то мы — да нам ходить по земле нельзя, ходи-и-ить!.. Да, очень я удивляюсь… Волк Ваан, пришли — победил, пришли — победил, опять пришли — опять победил, как же… как же… Храбрый Назар, одним махом сто побивахом, ишь…

И тут какой-то сопляк с исторического факультета, я то есть, со спокойной усмешкой поправил его:

— Храбрый Назар — одно, Волк Ваан — другое, совсем разные вещи. Волк Ваан — историческое лицо, Храбрый Назар — литературный образ.

— Как же, учитель твой знает, всё тебе сказал, — глядя исподлобья на этого сопляка, на меня, значит, буркнул Месроп.

— Ещё бы, учитель не конюх, своё дело знает. И врёшь ты всё. Тебе кажется, ты им доброе дело делаешь, когда называешь их афганцами. А они всё равно азербайджанцы, и никакие не афганцы, ясно? И вообще, какое имеет значение — афганцы, азербайджанцы? Ты просто сам себя настраиваешь… Смотрел бы лучше за своими лошадьми.