— Ночь тёмная, может гость пожаловать, — сказал он, уходя.
Когда выпадала тёмная ночь и мгла делалась густой, как войлок, а воздух благоухал холодной влагой, и ты чувствовал, как из ущелья поднимается туман и впитывается в твою одежду, волосы, в овечью шерсть, в папиросу в твоей руке, из лесов, что в ущелье, мягко переступая в тумане, являлся медведь с зелёными горящими глазами. Собаки покрывались гусиной кожей, овцы беспокойно начинали толкаться, будто их кто в сите потряхивал, жеребец прижимал уши к шее, а шею вытягивал так, что казалось, она вот-вот оторвётся, и ноздри его раздувались и рвались — так он фыркал, спящие на одной тахте ребятишки жались друг к дружке, стены у палатки были тонкие, слышно было всё, что делается на улице.
— Ушёл?
— Чтоб он подох.
О ружьё заговорил сам Месроп.
— Айта, Левон… — Он долго обдумывал про себя что-то и от этого позвал неожиданно — сразу и громко и вроде как обиженно: — Айта, сам сказал и ушёл?
Левон в палатке ел обед и бурчал на жену и внуков и поэтому не сразу ответил.
— Айта, Левон…
— Обед сварить и то не умеешь, о чём думаешь, когда варишь, стряпай лучше, что тебе стоит… Эй, кто там! В чём дело, Месроп?
— Айта, сказал и ушёл?
— А что же, сидеть с тобой рядом прикажешь?
— Дал бы ружьё какое-никакое.
— Давали тебе, где оно? — И с ложкой у рта Левон подождал, пока тот ответит. Снаружи долго молчали. Лицо у Левона задёргалось, и он, разозлившись, повысил голос: — А?!
Месроп не решился повторить просьбу, и Левон, выругавшись, снова принялся за обед. И слышно было, как позвякивает алюминиевая ложка о тарелку и как отодвинутая тарелка стукнулась о другие тарелки.
— Беспортошный дурак!.. Старый чёрт!
В слабом, несмело вытекающем из палаток свете показался Месроп и снова исчез. Через полчаса вынырнул из темноты — с обломками ружья в руках. Потом он долго сидел и, сопя, прилаживал эти обломки, связывая их тонкой медной проволокой.
В конце концов это был покалеченный человек.
В 1908 году в горах один азербайджанец и один армянин дрались на кинжалах. Байрам и Аветик. Потом в ход пошли дубинки, кинжалы были отложены, потом первый с кинжалом в руках разбежался — и на Аветика, а Аветик схватил ружьё с земли и прошил тому брюхо. Родные убитого два раза стреляли по Аветику, один раз в 1909 году, другой — в 1916-м, но счастье было на стороне Аветика,. Те, Аветик и Байрам, не знали, что всё так получится. Они бы потом обязательно пожалели о том, что поспорили. Но дела их были плохи, потому что они всё друг про дружку знали: в одну минуту они выпалили друг другу в лицо, что жена одного жила со своим слугой и что отец другого восемь жён держит, даром что дряхлый, наверное, соседи приходят на помощь… Нет, их — Аветика и Байрама — дело было плохо, очень плохо. И дубина, как назло, оказалась в эту минуту под рукой, и кинжал, и ружьё, как же тут было удержаться?
Потом Аветик заболел бессонницей — над его ухом просвистела пуля, но он даже головы не повернул посмотреть, откуда она была пущена. А те, стрелявшие, ещё десять лет, вплоть до 1919 года, упорно добивались отместки.
По дороге с мельницы они со странным смешком преградили путь Аветику. Навьюченную лошадь привязали к кустам, ребёнка — Месропа — и отца повели по тропинке. Тёплый белый был день. В воздухе стоял лёгкий запах мёда. Кругом жужжали пчёлы, казалось, их гул усиливается и пасека где-то рядом — вот-вот покажется. И вот-вот залает собака пасечника, а сам пасечник спросит простодушно и приветливо: «Эй, вы кто такие, куда этих людей ведёте?» Но село было за двумя холмами и двумя оврагами, и пасеки поблизости не было. Всюду гудели пчёлы.
Лошадь заржала им вслед.
— Куда ведёте? — останавливаясь, спросил отец по-турецки.
— Аветик — не ты?
Аветик поглядел на них, поглядел, и высокие его плечи словно потеряли опору — опали, и странно длинной от этого сделалась шея.
Тот, который был в круглой папахе с красным крестом сверху и мягких сапогах, усмехнулся. Ребёнок после этого шёл как завороженный, глаз не сводил с него и боялся, что тот это заметит.
Аветик обернулся и сказал как бы в сторону:
— Жалко лошадь.
С этой самой минуты Аветик стал жалеть себя. Аветик представил себя человеком, который, склонив голову, занимался своим делом, никому не мешал, и вот пришли грабители. Аветику захотелось не выглядеть перед ребёнком трусом, и он спросил у этого, в сапогах, спросил по-турецки:
— Папаху свою на тифлисском базаре купил, наверное?
Азербайджанец, гримасничая, выругался, и Месроп увидел на лнце отца глуповатую улыбку. Потом Месроп снова увидел глуповатую улыбку у отца на лице и услышал, как тот снова сказал по-турецки:
— У нашего свата Аршака в точности такие сапоги.
Азербайджанец закинул винтовку за спину, откинул широкий рукав чохи и прямо на ходу приладился и ребром ладони косо ударил Аветика по шее. Отец споткнулся, потом вроде оправился, но снова споткнулся и пошёл, сгорбившись и наклоняясь вперёд, словно курицу ловил, пошёл, пошёл и упал на колени, уронив голову на грудь, Месроп тихонечко заплакал, не сводя глаз с главного, по его мнению, турка. Они встали над отцом, потом тот, в папахе, носком сапога помог отцу подняться: «Вставай, милый, вставай, идти надо».
— Месроп, — позвал отец. — Не вижу ничего, Месроп.
Теперь, когда этот, в папахе, улыбался и, казалось, они уже сделали своё дело и уходят, Месроп заплакал навзрыд.
— Хоть бы ребёнка, ребёнка хотя бы… — отец говорил в нос, словно в полусне, — и не стыдно…
Они объяснили, что с ребёнком ничего не будет, собственноручно отведут к селу. Но теперь Аветик в самом деле был беззащитен перед ними и все говорил о ребёнке, все говорил о ребёнке. Он был уверен, что ребёнка те взяли, чтофы в селе не стало известно, но теперь в том, что они делали, в их поведении он не видел ничего предосудительного, ничего такого, что могло бы вызвать осуждение, жалобу, протест, слёзы, плач. Но потом он стал ругаться, он ругал того, десять лет назад протянувшего ноги, проклинал его, живого и мёртвого, и его могилу и говорил о том, что он был как пиявка, пристанет — не отлепишь, и откуда только он взялся на его, Аветикову, голову, испоганил человеку всю жизнь. В конце тропинки показались заросшие бурьяном старые, развалившиеся хлева. И Аветик вдруг замолчал и замедлил шаги. И теперь его вели подталкивая. Потом Аветик зашагал быстро, так быстро, что те еле поспевали за ним, потом он остановился возле хлевов. И ни на кого уже не смотрел. И шея у него больше не была такая длинная и тонкая. Никуда не смотрел. Глаза у него изменили цвет, и губы были плотно сжаты.