— Покажи, где ваше ружьё.
Мать ушла в комнату, вернулась и сказала, что ружья на гвоздё нет.
— Тьфу, чтоб тебя! — Левон повернул коня и короткой дорогой, пролетев через камни, проплыв поля, въехал в лес. Минут через пять он был уже у взгорка. Лошадь, рассекая кусты, одолевала подъём, но Левон на полдороге спешился, спутал коню передние ноги и побежал, пригибаясь к земле.
За скалой с ружьём на коленях сидел Месроп и сворачивал папиросу.
— Ах ты! — сказал Левон. — И не стыдно, сидит папироски покуривает.
— В чём дело, Левон? — посмотрел на него снизу вверх Месроп.
Левон стоял, широко расставив ноги, и так он стоял, что штаны-галифе на нём просто рвались, а взгляд Месропа из-под бровей был холоден, и белки глаз у Месропа под чёрными бровями были синими-синими, и пальцы Месропа, крутившие папироску, были совершенно спокойные. И Левон сказал с невольным смехом:
— И до чего же ты серьёзен, Месроп.
Месроп провёл языком по бумаге, но папироска не склеивалась.
— Уходи, Левон, — сказал Месроп.
— А что будет, если не уйду? — Левон улыбался и сам понимал, что улыбается от страха.
Месроп потянулся к ружью.
— Да ты что, совсем совесть потерял?! — отскочил Левон.
— Не ори, иди отсюда.
Левон уже и сам был не прочь убраться восвояси, но ведь кто знает этого дурака, вдруг выстрелит в спину. Впрочем, страх Левона перед Месропом не имел каких-либо серьёзных оснований. Левон Месропа боялся, поскольку у того было ружьё в руках и предохранитель у этого ружья был спущен.
…Когда это было, шестнадцать им было или семнадцать, щенками совсем были, сосунками, они вдвоём остановили по дороге в горы жену Гнилого Никала и предложили ей сделать с ними одну вещь. Жена Гнилого Никала поглядела на одного, потом на другого и, побелев от злости, зашагала от них своей дорогой, а они бежали за ней и продолжали просить, вытянув шеи, словно две картошины просили, или два яблока, или кусок хлеба. Правда, жена Никала опустила мешок на землю и, поймав Месропа, разукрасила ему глаза, а в увернувшегося от неё Левона запустила камнем, но они и после этого продолжали плестись за ней и, вытянув шеи, просили её сделать это с ними и взамен обещали донести её мешок до дому, и убрать им сено, и попасти их кабана. Левон говорил, что он станет хорошо учиться, говорил, что никаловская собака самая лучшая во всём селе.
— …И что же это получается, Месроп? — сказал Левон, переставляя затёкшие ноги.
— Они убили моего отца, Левон.
— Да ведь когда это было… а теперь мы новую жизнь…
— Уходи, Левон.
И потому, что Левон знал его как свои пять пальцев, а ему всё-таки хотелось иметь что-то такое своё, никому не известное, Месроп говорил сейчас другим, не обычным своим голосом и не улыбался. И дым выпускал изо рта не так, как это делают у них в селе. Настала минута поднять свой авторитет — до сих пор каждый день его жизни укреплял за ним репутацию отлынивающего от работы, вымаливающего у матери деньги на курево, болтуна и бездельника. До сих пор он только и делал — говорил, и каждый, кому не лень было, затыкал ему рот.
Месроп встал, запахнулся и заполнил собой всё пространство.
— Уходи же, да уйдёшь ты?! — И он выругался и толкнул прикладом Левона. — Явился, контроля над моей головой недоставало, ишь ты!.. Забрался на лошадь и командует… — И он опять выругался.
А Левон уже уходил, он не обижался на ругань (человек отца потерял как-никак), и самолюбие его не было задето нисколько — у Мёсропа было ружьё, у него — плётка. Но было ещё что-то такое, что не позволяло ему уйти вот так, ни с чем, — ему было стыдно. До того было стыдно, что он даже лошади своей застыдился. И, балансируя между ясными и расплывчатыми соображениями, мелькавшими у него в голове, Левон остановился. Потом разом повернулся и побежал, мягко и ловко, и вспрыгнул на камень перед Месропом. Это получилось само собой. Правда, потом, рассказывая об этом, Левон говорил, что он принял чёткое решение, и тогда повернул обратно, и побежал, и вскочил на камень, но это была неправда. Как и всем людям, Левону казалось, что все его действия — осуществление задуманного.
Левону всё ещё казалось, он бежит, а он стоял на камне. Дальше всё произошло очень быстро и тоже само собой. Через две минуты руки у Месропа были скручены и связаны за спиной, а у Левона порвана рубаха и расцарапано плечо. Но всё произошло настолько молниеносно, что рубаха на Левоне не успела ещё окраситься кровью. Веко у Левона, набухая, синело и уменьшало щёлку глаза, и колено у него не так разгибалось, как всегда. Ружьё было у Левона в руках, ствол его то и дело задевал и царапал спину Месропа. Левон шёл, придерживая галифе левой рукой, и удивлялся себе, как это он успел в минуту скрутить Месропу руки и, держа их одной рукой, другой выдернуть свой ремень и связать его, да так крепко связать. Левон удивлялся себе, это удивление росло, росло, росло, и по прошествии нескольких лет осталось одно только удивление, сам случай был позабыт. Да, через несколько лет его действия казались ему чрезвычайно важными и значительными, и это делало его самого важным и значительным в собственных глазах, и он задним числом пугался за себя, он тёр колено и думал о том, какая же это была глупость — подвергать свою жизнь опасности. «Надо было послать каких-нибудь парней помоложе, поймали бы его, избили…»
…Теперь, когда руки его были связаны и правая ладонь горела, покалывая, и ствол ружья то и дело царапал спину, одно и то же место, Месропу казалось, что он долгие годы вынашивал в себе мысль о мести и теперь, когда пришло время, его чувства попирают самым неблагодарным, низким образом. Месропу сделалось жалко себя, и он заплакал. Лёгкое прикосновение слез к щекам понравилось ему. Один глупец обвинял другого глупца в чём-то, и тот с радостью принимал обвинение, потому чтро был ничем и желал хоть чем-то да быть. Случай столкнул двух безликих людей — одного в роли задержанного, другого в роли задержавшего, и они теперь думали: вот один из них задержанный, другой задержавший. Приятно было думать, что вчера ещё они бежали за юбкой жены Никала, а сегодня они носители идей.