Войдя в большой зал ратуши, Мандэ оказывается лицом к лицу с незнакомыми хмурыми людьми.

Как будто само восстание собирается спросить с него как с человека, который не только намеревался победить его, когда оно начнется, но хотел задушить в зародыше.

В Тюильри спрашивал он – читатели помнят сцену с Петионом.

Здесь задавать вопросы будут ему.

Один из членов новой коммуны – той самой страшной коммуны, что задушит Законодательное собрание и будет воевать с Конвентом, – выходит вперед и от имени всех собравшихся спрашивает:

– По чьему приказу ты вдвое усилил охрану дворца?

– По приказу мэра Парижа, – отвечает Мандэ.

– Где этот приказ?

– В Тюильри, где я его и оставил для исполнения в мое отсутствие.

– По какому праву ты приказал выкатить пушки?

– Я приказал двинуться батальону, а когда идет батальон, с ним вместе катят и пушки.

– Где Петион?

– Был во дворце, когда я оттуда выходил.

– Он был арестован?

– Нет, он гулял в саду.

В эту минуту допрос прерывается.

Один из членов новой коммуны приносит распечатанное письмо и просит позволения зачитать его вслух.

Мандэ довольно одного взгляда на это письмо, чтобы понять, что он пропал.

Он узнал свой почерк.

Это письмо – его приказ, отправленный в час ночи командиру батальона, стоявшего на посту под аркадой Иоанна Крестителя, и предписывающий ему атаковать с тылу толпу, которая хлынет ко дворцу, в то время как другой батальон с Нового моста ударит наступающим во фланг.

Приказ попал в руки коммуны после вывода батальона.

Допрос окончен. Какого еще признания можно добиваться от обвиняемого? Что может быть страшнее этого письма?

Совет принимает решение отвести Мандэ в Аббатство. Затем председатель читает Мандэ постановление Совета и, как утверждают, делает во время чтения жест, который народ, к несчастью, понимает по-своему: он проводит рукой по горизонтали.

«Председатель, – рассказывает г-н Пелетье, автор „Революции 10 августа 1792 года“, – позволил себе весьма выразительный горизонтальный жест рукой и сказал:

Уведите его!»

Жест этот и в самом деле был бы весьма выразительным, если бы это происходило годом позднее; но горизонтально провести по воздуху рукой, что очень много значило бы в 1793, в 1792 году ничего особенного не означало, ведь гильотина еще не была пущена в ход: лишь 21 августа на площади Карусели скатилась голова первого роялиста; каким образом одиннадцатью днями раньше горизонтальный жест – если только это не было заранее условленным знаком – мог означать: «Убейте этого господина»?

К несчастью, факт подтверждает это обвинение. Едва Мандэ спустился с крыльца ратуши на три ступеньки и его сын рванулся ему навстречу, как пистолетный выстрел размозжил пленнику голову.

То же произошло тремя годами раньше с Флесселем. Мандэ был лишь ранен, он поднялся и в ту же минуту снова упал, сраженный двумя десятками пик.

Мальчик протягивал к нему руки и кричал: «Отец! Отец!»

Но никто не обращал на крики ребенка ни малейшего внимания.

Несчастного обступили плотной толпой, над ней засверкали сабли и пики, и скоро над всеми поднялась отделенная от туловища окровавленная голова главнокомандующего.

Мальчик упал без чувств. Адъютант поскакал галопом в Тюильри с сообщением об увиденном. Убийцы разделились на две группы: одни потащили труп к реке, другие надели голову Маидэ на острие пики и пошли разгуливать с ней по парижским улицам. Было около четырех часов утра.

Давайте опередим адъютанта, перенесемся в Тюильри до того, как он принесет роковую весть, и посмотрим, что там происходит.

После исповеди, – а с той минуты, как совесть короля была спокойна, он перестал беспокоиться и обо всем остальном, – король, не умея противостоять ни одному из требований природы, улегся в постель. Справедливости ради следует заметить, что король лег, не раздеваясь.

Когда набат зазвучал снова и началась общая тревога, короля разбудили.

Будивший его величество, – а это был г-н де Лашене, которому г-н Мандэ перед уходом передал свои полномочия, – хотел, чтобы король показался национальным гвардейцам и своим присутствием, несколькими подходящими к случаю словами воодушевил бы их.

Король поднялся, покачиваясь со сна; волосы его были прежде напудрены и теперь с одной стороны, той, на которой он лежал, были примяты.

Послали за цирюльником; его нигде не было. Король вышел из спальни непричесанным.

Королева, находившаяся в зале заседаний, была предупреждена о том, что король собирается показаться своим защитникам; она поспешила ему навстречу.

В противоположность несчастному монарху, насупившемуся и ни на кого не смотревшему, с безвольно обвисшими и подрагивавшими губами, в фиолетовом камзоле, словно король надел траур по монархии, – королева хоть и была бледна, но находилась в лихорадочном возбуждении; веки ее хоть и покраснели, однако были сухими.

Она взяла под руку этот призрак уходящей монархии, который, вместо того, чтобы явиться в полночь, показывался среди бела дня, хлопая опухшими со сна глазами.

Она надеялась передать ему хотя бы часть того, что в избытке было у нее самой: отвагу, силу, жизнь.

Все шло благополучно, пока король показывался в своих покоях, хотя национальные гвардейцы, смешавшись с дворянами и увидев короля вблизи, – такого несчастного, вялого, отяжелевшего человека, которому, когда он в подобных обстоятельствах стоял на балконе дома г-на Coca в Варение, так и не удалось произвести должного впечатления, – спрашивали себя: неужто перед ними герой 20 июня, тот самый король, поэтическую легенду о котором священники и женщины уже начали вышивать на траурном крепе?

И надобно сказать, что совсем не такого короля ожидали увидеть национальные гвардейцы.

Как раз в это время старый герцог де Майи, руководствуясь одним из тех добрых намерений, которыми вымощена дорога в преисподнюю, обнажает шпагу, бросается королю в ноги и блеющим голосом приносит клятву верности от своего имени, а также от имени французской аристократии, которую он представляет, обещая умереть за потомка Генриха IV.