– Нет, напротив, Кампан.

Она протянула бескровную руку, казавшуюся неживой в лунном свете:

– Через месяц, – с невыразимой печалью в голосе молвила королева, – этот лунный свет будет свидетелем нашего освобождения от цепей.

– Ах! – радостно вскрикнула г-жа Кампан. – Так вы согласились на помощь господина де Лафайета и собираетесь бежать?

– Помощь господина де Лафайета? О нет. Боже сохрани! – брезгливо поморщилась королева. – Нет, через месяц мой племянник Франц будет в Париже.

– Вы уверены в этом, ваше величество? – в ужасе вскрикнула г-жа Кампан.

– Да, – отвечала королева, – все решено! Австрия и Пруссия заключили альянс; объединив свои силы, они двинутся на Париж; у нас есть маршрут принцев и союзных армий, и мы можем твердо сказать: «В такой-то день наши избавители будут в Валансьенне.., в такой-то день – в Вердене.., в такой-то день – в Париже!»

– А вы не боитесь, что?.. Госпожа Кампан замолчала.

– Что меня убьют? – договорила за нее королева. – Да, такая опасность существует; ну так что же, Кампан? Кто не рискует, тот ничего не выигрывает!

– А в какой день ваши союзники рассчитывают быть в Париже? – спросила г-жа Кампан.

– Между пятнадцатым и двадцатым августа, – отвечала королева.

– Да услышит вас Господь! – прошептала г-жа Кампан.

К счастью, Господь ее не услышал; вернее, Он услышал и послал Франции помощь, на которую она не рассчитывала: Он послал Марсельезу.

Глава 22.

МАРСЕЛЬЕЗА

То, в чем королева черпала силы, должно было бы на самом деле ее ужаснуть: это был манифест герцога Брауншвейгского.

Этот манифест, который должен был вернуться в Париж только 26 июля, был составлен в Тюильри и отправлен из столицы в первых числах июля.

Однако приблизительно в то же время, когда двор составлял в Париже этот бессмысленный документ, повлекший за собой последствия, о которых нам еще предстоит рассказать, мы поведаем о том, что происходило в Страсбурге.

Страсбург – один из типичнейших французских городов именно потому, что он освободился из-под австрийского ига; Страсбург – один из самых надежных пограничных городов, как мы уже говорили, имел врагов под самым боком.

Вот почему именно в Страсбург вот уже полгода, то есть с тех пор, как возник вопрос о войне, стекались свежие батальоны новобранцев, горячих патриотов.

Страсбург, любовавшийся отражением самого высокого шпица в Рейне, – единственного препятствия, отделявшего нас от неприятеля, – был центром войны, молодости, радости, удовольствий, балов, смотров, где бряцание оружием постоянно перемежалось праздничным гулом.

Через одни ворота в Страсбург прибывали новобранцы, а из других ворот выходили солдаты, признанные годными к сражениям; там старые друзья встречались, обнимались и прощались; сестры рыдали, матери молились; отцы говорили: «Ступайте и умрите за Францию!»

И все это происходило под звон колоколов и грохот пушек – этих двух бронзовых голосов, говорящих с Господом: один – прося милости, другой – требуя справедливости.

Во время одного из таких расставаний, более других торжественного, потому что солдат на войну отправлялось больше обыкновенного, мэр Страсбурга, Дьетрик, достойный и искренний патриот, пригласил этих бравых солдат к себе на пир, где им предстояло побрататься с офицерами гарнизона.

Две дочери мэра, а также двенадцать их подруг, светловолосых и благородных девиц Эльзаса, которых из-за золотых волос можно было принять за нимф Цереры, должны были ежели не возглавлять, то по крайней мере украшать собою банкет.

В числе гостей был завсегдатай дома Дьетрика, друг семьи, молодой дворянин из Франш-Конте по имени Руже де Лиль. Мы знавали его стариком, он-то и поведал нам о рождении этого благородного цветка войны, которое увидит и наш читатель. Руже де Лилю было в ту пору двадцать лет и в качестве офицера инженерных войск он нес службу в Страсбургском гарнизоне.

Он был поэтом и музыкантом и принимал участие в концерте; его голос громко звучал в общем патриотическом хоре.

Никогда еще такой истинно французский, такой глубоко национальный пир не освещался столь горячим июньским солнцем.

Никто не говорил о себе: все говорили о Франции.

Смерть ходила рядом, как на античных пирах, это верно; но это была прекрасная, веселая смерть, не с отвратительной косой и песочными часами, а со шпагой в одной руке и с пальмовой ветвью – в другой.

Гости выбирали песню: старая фарандола «Дела пойдут на лад» выражала народный гнев и призывала к междоусобной войне; требовалось нечто иное, что выражало бы патриотические, братские чувства и в то же время грозно звучало для иноземных полчищ.

Кто мог бы стать современным Тиртеем37 , кто в пушечном дыму, под ядрами и пулями бросил бы в лицо неприятелю гимн Франции?

В ответ на это Руже де Лиль, энтузиаст, влюбленный, патриот, заявил:

– Я!

И он поспешил выйти из залы.

Он не заставил себя долго ждать: за каких-нибудь полчаса все было готово, и слова и музыка; все, что было в душе молодого офицера, вылилось разом, все было безупречно, как античная статуя.

Руже де Лиль, запыхавшись после схватки с двумя противницами, двумя прекрасными сестрами – музыкой и поэзией, возвратился в залу, откинул волосы со лба, по которому струился пот, и сказал:

– Слушайте! Слушайте все!

Он был уверен в своей музе, благородный юноша!

Заслышав его слова, все повернулись в его сторону, одни – с бокалом в руке, другие – сжимая в своей руке трепещущую руку соседки.

Руже де Лиль начал:

Сыны отечества! Впервые

Свободы нашей пробил час.

Флаг ненавистной тирании

Сегодня поднят против нас.

Рев солдатни чужой терпеть ли,

Когда застонут лес и луг,

Когда нам приготовят петли

На горе жен, детей, подруг?

Сограждане! Наш батальон нас ждет!

Вперед! Вперед!

Пусть кровь нечистую на пашни враг прольет!

После первого куплета всех собравшихся охватила нервная дрожь.

У некоторых слушателей вырвались возгласы восхищения; однако другие жаждали услышать продолжение и потому сейчас же остановили их словами: