– Отечество в опасности!

Последние слова воплем отзывались в сердце каждого, кто при сем присутствовал.

Это был крик нации, родины, Франции!

Это их умирающая мать кричала: «Ко мне, дети мои!»

И каждый час ухала пушка на Новом мосту, а ей отвечала другая пушка из Арсенала.

На всех больших площадях Парижа, – главной была паперть Собора Парижской Богоматери, – были сколочены амфитеатры для вербовки добровольцев.

Посреди этих амфитеатров на двух барабанах была положена широкая доска, служившая столом для вербовщиков, и запись каждого новобранца сопровождалась глухим рокотом этих барабанов, похожим на отдаленные раскаты грома.

Вокруг каждого амфитеатра стояли палатки, увенчанные трехцветными флагами и перевязями, а также дубовыми венками.

Члены муниципалитета в перевязях восседали вокруг стола и по мере записи добровольцев выдавали рекрутам удостоверения.

С двух сторон от амфитеатра стояло по пушке; у подножия двойной лестницы не умолкая гремела музыка; перед палатками полукругом были выстроены вооруженные граждане.

Это было величественное и в то же время жуткое зрелище! Народ упивался собственным патриотизмом.

Каждый торопился записаться добровольцем; часовые не могли справиться с все прибывавшей толпой: стройные ряды каждую минуту нарушались.

Двух лестниц амфитеатра, – одной – чтобы подниматься, другой – спускаться, – как ни были они широки, не хватало, чтобы вместить всех желающих.

И вот люди карабкались вверх, кто как мог, при помощи тех, кто уже поднялся; записавшись и получив удостоверение, они с радостными криками спрыгивали вниз, потрясая своими бумажками, распевая «Дела пойдут на лад» и чмокая пушки.

Так французский народ обручался с двадцатидвухлетней войной, которая если и не сумела в прошлом принести свободу всему миру, то рассчитывала в будущем сделать это.

Среди добровольцев было много стариков, которые из самодовольного хвастовства скрывали свой настоящий возраст; были и совсем юные врунишки, поднимавшиеся на цыпочки и отвечавшие: «Шестнадцать лет!», когда на самом деле им едва исполнилось четырнадцать.

Так попали на войну старый бретонец Тур д'Овернь и юный южанин Виала.

Те, кто по какой-либо причине не мог оставить дом, плакали от отчаяния, что не едут вместе со всеми; они прятали со стыда глаза, закрываясь руками, а счастливчики им кричали:

– Да пойте же, эй вы! Кричите же: «Да здравствует нация!»

И мощные крики «Да здравствует нация!» летели со всех сторон, и каждый час бухала пушка с Нового моста, и ей вторила другая – из Арсенала.

Возбуждение было так велико, что Собрание само испугалось того, что оно наделало.

Оно назначило четырех из своих членов, которые должны были обежать Париж.

Им было приказано обратиться к жителям с такими словами:

«Братья! Во имя родины не допускайте мятежа! Двор только того и ждет, чтобы добиться разрешения на отъезд короля, – не давайте для этого повода; король должен оставаться среди нас».

Потом они шепотом прибавляли еще более Страшные слова: «Он должен быть наказан!»

И повсюду, где появлялись эти люди, их встречали с воодушевлением и вслед за ними повторяли: «Он должен быть наказан!»

Никто не уточнял, кто именно должен быть наказан, каждый и так знал, кого он хочет наказать.

Так продолжалось до глубокой ночи.

До полуночи ухала пушка; до полуночи народ толпился вокруг амфитеатров.

Многие из новобранцев остались там же, разбив свой первый бивак у подножия алтаря Отечества.

Каждый пушечный удар болью отзывался в сердце Тюильри.

Сердцем Тюильри была спальня короля, где собрались Людовик XVI, Мария-Антуанетта, их дети и принцесса де Ламбаль.

Они не расставались весь день; они прекрасно понимали, что в этот великий торжественный день решается их судьба.

Члены королевской семьи разошлись лишь после полуночи, когда стало ясно, что пушка больше не будет стрелять.

С тех пор, как из предместий стал прибывать народ, королева перестала спать на первом этаже.

Друзья уговорили ее переселиться в одну из комнат второго этажа, расположенную между апартаментами короля и дофина.

Просыпаясь, как правило, на рассвете, она просила, чтобы окна не закрывали ни ставнями, ни жалюзи, чтобы ей не было страшно во время бессонницы.

Госпожа Кампан спала в одной комнате с королевой.

Прибавим, кстати, что королева согласилась, чтобы одна из камеристок находилась при ней безотлучно.

Однажды ночью, едва королева легла, – было около часу ночи, – а г-жа Кампан стояла у кровати Марии-Антуанетты и разговаривала с ней, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом до их слуха долетели звуки борьбы.

Госпожа Кампан хотела пойти посмотреть, в чем дело; но королева судорожно вцепилась в камеристку, вернее, в подругу.

– Не оставляйте меня, Кампан! – взмолилась она. Тем временем из коридора донесся крик:

– Ничего не бойтесь, ваше величество; я поймал негодяя, который хотел вас убить! Голос принадлежал камердинеру.

– Господи! – вскричала королева, воздев к небу руки. – Что за жизнь! Днем – оскорбления, ночью – убийства!

Она крикнула камердинеру:

– Отпустите этого человека и отворите ему дверь.

– Ваше величество… – хотела было возразить г-жа Кампан.

– Ах, моя дорогая! Если его арестовать, завтра он будет воспет якобинцами!

Покушавшегося отпустили на все четыре стороны; им оказался малый из прислуги короля.

С этого дня король и настоял на том, чтобы кто-нибудь безотлучно находился в спальне королевы.

Мария-Антуанетта остановила свой выбор на г-же Кампан.

В ночь, последовавшую за объявлением отечества в опасности, г-жа Кампан проснулась, когда было около двух часов: лунный свет пробивался сквозь стекло и падал на постель королевы.

Госпожа Кампан услышала вздох: она поняла, что королева не спит.

– Вам плохо, ваше величество? – спросила она вполголоса.

– Мне всегда плохо, Кампан, – отвечала Мария-Антуанетта, – однако я надеюсь, что моим мучениям скоро придет конец.

– Великий Боже! – вскрикнула камеристка. – Ваше величество, что вы такое говорите?! Неужто ваше величество посетили какие-нибудь дурные мысли?