"21 октября...

Какое письмо прилетело ко мне из Москвы нынче - маленькое, надменное, насмешливое! Я - "милостивый государь", а моя учтивость, оказывается, просто трусость; я поступил не по-ваншонховенски, и мне нет прощения!

"...В письмах я смелее, заметьте. Это, наверное, последнее мое письмо. Я пишу потому, что до сих пор не могу прийти в себя от изумления после Вашего московского визита. Не смею скрывать, что я была так рада, что стала вдруг как деревянная. Наверное, когда бы я была на Вашем месте, а Вы на моем, меня бы очень возмутило Ваше поведение. Какая дерзость - так холодно встретить человека! Я знаю, что Вы больше никогда не пожелаете меня видеть. Это я поняла сразу же, как только увидела Вас у нашего дома: я видела, до чего Вы были раздосадованы, встретившись со мной. Моя maman глядит на меня с удивлением и ходит за мной с алебардой. При этом она говорит: "Мы, Бравуры, всегда отличались крайней сдержанностью в выражении чувств". Мне стыдно, что Вы могли подумать, что maman желает мне зла.

После того как вы позорно сбежали, мы все вместе очень хорошо поужинали, перевязали раны на голове у милого поручика Берга и проводили его на Кавказ в действующую армию. Он надеется быстренько победить всех этих горцев и вернуться с Владимиром или Анной. Так что у меня все хорошо. Я слышала, что и у Вас все наладилось и Вы теперь заживете счастливой семейной жизнью, и слава богу..."

Да, теперь мне нет прощения. Лавиния Бравура заклеймила меня, и поделом. Амиран, прочитав письмо, сказал: "Уж не влюблена ли она в тебя? Такие барышни в пятнадцать лет только и делают, что влюбляются. Хотя она и пишет о Мишке Берге, но его можно только пожалеть, потому что эта худенькая дочка колдуньи слишком насмешлива для счастливой невесты..."

Дался же мне этот господин ван Шонховен, которого больше нет! Однако что-то вроде досады иногда точит меня при мысли, что поручик Берг, продырявив несколько несчастных горцев в отместку за побои, которые он здесь получал от Коко, вернется и поведет господина ван Шонховена под венец!.. Никакого ван Шонховена не было и нет.

- Кто такой господин ван Шонховен? - спросил я у Афанасия.

- А кто их знает...- ответил лентяй.

- Да ты сам его сюда водил!- возмутился я.

- Да я, если позволите, кого только к вам не водил,- ответило чудовище.

Значит, воистину ван Шонховена нет..."

"23 октября...

Бедная Наталья. Что может предпринять женщина в ее положении? Действительно, ситуация не из легких. Мой ужас перед насилием заставил и в графине увидеть нечто пугающее, а она обыкновенная баба с несколько тяжеловатым подбородком, что, вероятно, ровно ничего не означает. Желание соединиться со мной - каприз; лихорадочность и упорство, с какими она этого добивалась,- верное служение своей природе. Пора к этому привыкнуть и не презирать их за это, ибо поглядеть на себя со стороны - тоже небось картина не самая приятная, особенно когда ты не позируешь перед кем-то, не сдерживаешь своих инстинктов, не притворяешься в угоду молве, а все себе позволяешь: и громко глотаешь слюну при виде лакомого кусочка, и шею тянешь, подобно гусаку, и ножками сучишь, к чему-то такому стремясь и чего-то добиваясь... А ведь каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет. И опять древние правы.

Читать древних - значит беседовать с ними. Беседа очищает. Я и беседую. А вот с нынешними не хочется. Что же мешает? Пожалуй, то, что древние умеют говорить и о тебе тоже, тогда как нынешние - всегда лишь о себе.

Единственный, с кем можно говорить или прекрасно молчать, не испытывая при этом чувства неловкости, это по-прежнему Амиран. Когда это любвеобильное чудо, в котором всегда таятся жаркие угли, чтобы вспыхнуть при первой нужде, появляется у меня, мне хочется, накинув плащ, провалиться в безлунную ночь, превратиться в малую тень под защитой его широкой тени, прокрасться через парк, перелететь через Неву, догнать безвестную коляску, пристроиться на запятках и мчаться, трясясь на ухабах, куда-то... или обгонять ее гигантскими скачками, касаясь краем плаща дверцы, пугая засыпающую в глубине Евдокию Спиридоновну или какую-нибудь Матрену Евлампиевну, лишенную моих пустых несчастий, предвкушающую свой приезд в имение, где ее ждут с городскими пряниками и шляпками от Дюпре... Мне хочется...

А вместо этого мы отправились на бал, где Амилахвари хотел развеять мою меланхолию и сделать меня, как он сказал, "похожим на человека", а я поглядеть, что произошло за время моего длительного отсутствия в обществе.

Но развеивать, как оказалось, было нечего, ибо меня с недавних пор обуревали решительность и непреклонность, да и за время моего длительного отсутствия ничего не произошло, и что могло произойти в этом установившемся мире? Наталья, естественно, была там, но сделала вид, что меня не видит, что я отметил с большим облегчением, не имея вовсе никаких намерений участвовать в дипломатической суете. Было - было... Она была очень хороша собой и грустна, но казалась мне почти незнакомой. Нессельродиха очень милостиво мне поклонилась, из чего я заключил, что моя служба, моя свадьба, моя судьба больше не вызывает сомнений у этих людей и я уже числюсь в их списках прощенным и обласканным.

Не разочаровывая их, я поспешил ускользнуть от танцев и слонялся от буфетной до карточных столиков и обратно, пока не почувствовал, что мир вполне приличен.

Они меня оставили в покое, пусть ненадолго. Во всяком случае, пока не откроется для них степень моего падения. Тогда грянет гроза... А пока я предоставлен самому себе...

Да как вы можете сразу знать, что во мне происходит и что мне нужно, ежели я там, хозяин своему телу, не могу этого определить?"

37

Был самый разгар бала. Люстры пылали как безумные. Оркестр надрывался. Возбуждение усиливалось. Начинало казаться, что в этом громадном, ярко освещенном ящике неистовствует нечто, не имеющее единой формы, многоликое, хохочущее, улыбающееся, стонущее, потное, не умеющее остановиться, вся его короткая жизнь без прошлого и будущего, отмеченная лишь этим неудержимым движением в замкнутом пространстве, тряской, судорогой, где даже от былой надменности Натальи не осталось и следа и графиня, распавшаяся на несколько частей, пустилась в погоню за каждом из них, запрокинув голову, с полуоткрытым наглым ртом, с глазами, затуманенными наслаждением; и разрозненные одинаковые казенные счастливые лица гвардейских аполлонов, и множество неискушенных длинношеих сероглазых маленьких ваншонховенов, судорожно вцепившихся в толстые аксельбанты, в свисающие "a la grognard" эполеты, закативших глазки, летящих в блистательную бездну с восторгом первооткрывателей. И новые вспышки оркестра уже на грани катастрофы, где-то там, наверху, старающегося из последних сил внушить этому празднику, что это и есть то самое, ради чего все... и эта жизнь, и это счастье, так было всегда, так есть и так будет во веки веков. И, когда разнесся слух, что должен быть государь, все завертелось пуще, чтобы он смог лишний раз увидеть каждого из них во всем блеске преданности и умения и чтобы это все заглушало крикливые истерики босого господина Колесникова в темно-зеленом вицмундире, не допущенного к этому торжеству и потому, наверное, поминающего Пугачевых.