- Оставьте... Мне тоже будет несладко. И Маргу припомнят, и все остальное. Когда в "Визитных карточках" прочтут: "Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, и он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство...", так это непременно обо мне подумают...
- Идиотка! - Иван Алексеевич уже не владел собой. Глаза превратились в белые нули. - Такая же идиотка, как и все остальные! Я как-то написал: "длинное девичье тело" - так заговорили о моей странной любви к длинным девичьим телам! Еще говорят, что я большой любитель взламывать девственность, ибо у меня и про это упомянуто! - Иван Алексеевич погрозил Галине. - Из-за вас у меня такая гадкая жизнь! Этой гадкой жизнью я разорен, - у меня давно нет желания бороться! Я болен, - много лет вы мучаете меня! Я не угадал ни с армией, ни с банками, на кого поставить и где укрыться! Я не могу работать, я только тем и занимаюсь, что мысленно разговариваю с вами! И точно так же, как и нынче, постыдно пошло! Ни средств к существованию, да ни самого существования! У меня оставалась только гордость, но вы уничтожили и ее! - Он почувствовал, что пошла кровь, и сел в кресло переждать кровотечение.
Галина молчала. Она понимала, какого поступка он ждет от нее, но сделать этого не могла... Кротко она подошла к нему, опустилась на колени и взяла его руки. Он не отнял их. Они были по-мужски сильными, он гордился ими.
- Ты... - начала она тихо.
- Не смейте говорить мне "ты". Никогда больше не смейте делать этого. - Он не кричал, а тихо просил.
- Я говорила глупо, прости меня. Я полюбила тебя не за пушкинские медали. И не за стихи твои, и не за прозу.
- Я тоже полюбил вас не за прозу, - буркнул Иван Алексеевич.
- Слава Богу, что ты отходчив... Когда мы встретились много лет назад, вокруг слышались только стоны о невзгодах, смертях, о безденежье. А ты говорил о небе, о земле, об их творце. Ты и тогда был уже очень немолод, но в глазах у тебя сияла пленительная молодая отвага. Однако с тех пор прошли годы и годы. Погляди на нынешних нас - на тела наши, на души...
- Мое тело оставьте в покое. Оно многих вводило в заблуждение. Только врач по фамилии Чехов понял меня и сказал: "Вы здоровеннейший мужчина, только, как хорошая борзая, худы очень".
Галина тихо засмеялась:
- Я о себе говорю. Это у меня и тело, и душа совсем уже другие... - Она держала Ивана Алексеевича за руки и упорно глядела ему в глаза, когда-то синие, а ныне поблекшие, окруженные нависшими веками, дряблыми мешочками, морщинами. - Я тоже мучаюсь нежданно случившимся со мной. Я не знаю, как это оказалось во мне. Я листаю твои книги и понимаю сказанное тобой: нет на земле долгого счастья. Ты столько написал о любви, но у тебя нигде нет ни одной счастливой семьи. Только короткие встречи мужчин и женщин. Ты, по-моему, чувствуешь существование каких-то иных форм любовных отношений. И все, что называется здесь любовью, только отблески того настоящего чувства, что существует не здесь...
- Встаньте, пожалуйста... - Иван Алексеевич стал спокоен.
Помешкав, Галина тяжело поднялась и отошла от него. Она понимала, что ни вернуться назад, ни в чем-то оправдаться, - в чем, она не знала, прежде они казались столь высоко парящими над всяческими объяснениями, - она уже не сможет, и говорила лишь оттого, что разогналась и сразу было не остановиться:
- Должно быть, я родилась такой, и тогда вины моей в случившемся нет. Помнишь... - Она уже знала, что убедить друг друга в чем-то они не смогут, и говорила по инерции. - Помнишь, ты как-то сказал, что с годами все больше чувствуешь в себе какое-то воплощение всего прекрасного женского. Оттого тебе и удаются женские образы лучше. Теперь я часто вспоминаю твое признание и вот о чем подумала. Может быть, по этой причине я так отчаянно полюбила тебя и все прекрасное женское в тебе...
- Великолепно! Поздравляю! Что во мне женское, вы отметили первой! Предполагаю, будете и единственной.
Галина пошла к выходу. Иван Алексеевич отметил, что встала она у дверей, как стоят певицы на своих концертах, сложив ладони перед собой и глядя в пол, настраиваясь на предстоящие романсовые переживания. Так и есть...
- А может быть, все случилось раньше. Я так часто, каждый день и много лет расставалась с тобой... Когда мы расходились по своим комнатам, я приходила к себе и долго лежала лицом к стене, бесконечно задавая себе вопрос: ну, а дальше что?
- Итак, моя последняя к вам просьба: отъезжайте.
Галина взялась за ручку двери и продолжила деловито:
- Война, Иван Алексеевич. Всюду война. Воюют все. Мы не успеваем ни визы переоформлять, ни билеты возвращать...
- Генеральные штабы вряд ли и в будущем станут сообщать вам свои планы.
- Нынче обстоятельства наши таковы. Марга упорно ищет работу. Но, как вы понимаете, сошедшему с ума миру не до ее пения, а тем паче не до моих писаний. Но, кажется, что-то получается в Америке. И мы хлопочем разрешение на отъезд. Как только мы получим его, тут же попрощаемся. Потерпите немного... - Она глубоко вздохнула и открыла дверь. - Ваша Галина Ганская отравилась, услышав приговор расставания. Ну, а я с этим опоздала. В наших отношениях давно нет былой остроты. - Она вышла из комнаты.
Что делает тот, от которого только что ушла женщина и если ему семьдесят? Должно быть, то же, что и в сорок лет. Сидит в кресле... Не сидят в восемнадцать. С пылающим лицом он вскочил бы и уже мчался куда-нибудь: спрятаться в роще, укрыться на станции либо в поезде, либо под ним, между грохочущими вагонами. Но к сорока годам человек приобретает ту мудрость, которая есть следствие того, что в жизни все уже случалось. Кроме смерти...
Иван Алексеевич сидел в кресле, закрыв глаза, опустошенный потерей, к которой привыкал много лет, но, как оказалось, так с ней и не свыкся. Она вспомнила Галину Ганскую: "Ты, говорят, на днях в Италию уезжаешь? Почему же ты не сказал мне об этом ни слова? А нынешние ваши слова уже пусты. Я вам больше не Галя!" А он вспомнил: "Он искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи он купался утром в море, потом брился. Надел чистое белье, белоснежный китель, на террасе ресторана выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь к себе в номер, лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов".
Как много женщин, счастливых мгновением своей несчастливой жизни, выдумал Иван Алексеевич. Сначала звучит всего-навсего одна фраза. Из нее рождается характер, с которым только и можно соотнести те несколько слов. И характер приступает рассказывать историю... Деревенская девушка Степа: "Лучше вас на свете нет. За ради Христа, за ради самого царя небесного, возьмите меня замуж. Мне на Крещенье уже шестнадцатый пошел..." Изящная Руся: "Она держала его картуз, как тогда в лодке, и говорила, блестя радостными глазами: "А я так люблю тебя, что мне нет ничего милее даже вот этого запаха внутри картуза твоего гадкого одеколона!"". Дворовая Таня: "Вот вы в меня влюбились, так я будто и сама в себя влюбилась, не нарадуюсь на себя..."
Из спальни, прилегающей к его кабинету, вышла Муза: "Если хотите стрелять, то стреляйте не в него, а в меня. Дело ясно и кончено. Сцены бесполезны..."
Одна придуманная главная фраза спрессовывает придуманную жизнь в предельно короткую новеллу. Но в долгой реальной жизни не отыскать такой фразы, чтобы разъяснить судьбу.
У великого поэта и великого любовника Байрона были седые волосы в тридцать шесть - столько ему было отпущено. При вскрытии обнаружили мозг старика. "Надо бы, - усмехнулся Иван Алексеевич, - позволить раскроить себе череп. Они бы увидели, как я еще молод..."
В том, что Галина только что сказала, нет ничего от той молодой женщины с васильковыми глазами и золотисто-смуглой от загара кожей на пляже Ниццы, что так ловко захватывала гибкими пальцами точеной ноги камушки и кидала их в воду. Это была их первая встреча...
В том, что она только что сказала, были слова о ней нынешней: "Бесконечно задавала себе вопрос: ну, а дальше что?" Она всегда наслаждалась ролью хозяйки дома в отсутствие Веры Николаевны. Когда-то Иван Алексеевич сказал кому-то о ней: "Жаль искалеченной молодой жизни, у нее нет никого, кроме меня, в минуту горя не к кому будет и голову прислонить..."