Доктор оглянулся и не увидел еще одного пассажира. Того, напоминающего нижегородского купечика, который ни свет ни заря соскочил, гонимый своим бизнесом, в столицу.
- Скажите, - заволновался доктор, ожидая очередного подвоха судьбы,
- А продавец книг не ходил?
- Ходил, - недоумевая переменой доктора, ответил профессор.
- И что, вы что купили что-нибудь?
- Нет, - улыбнулся профессор, - Он так дарил, говорил - искусство должно принадлежать народу бесплатно.
- Погодите, и вы прочли?
- Да, вещь оказалась очень коротенькой. -И, подумав секунду еще раз повторил,
- Очень короткой.
- И вы живы?
Владимир Михайлович удивленно посмотрел на доктора.
- Ну, и слава Богу, - вздохнул доктор.
Эх, он вспомнил события последних дней, погорячились мы, товарищ полковник. Он прав, этот Новый Человек, рожденный ползать - свободно летать не может. Это ж как дважды два. Хорошо, что я сжег свои пьесы. Правда от отчаяния, но теперь даже рад. Мы все были пленниками прошлого, все эти архетипы, они как гири тащили нас в безумный софистический водоворот. Но каково же ему было преодолеть? У доктора даже закружилась голова, когда он на секунду поставил себя на те моральные высоты. Да, страшновато с непривычки, страшно, но гений, гений превозможет страх.
Он теперь анализировал свой маршрут, свое пробуждение на скамейке в больничном дворике и полет на телеге. Да, именно так, через себя, только через себя, хирургически, через острую режущую боль, человек может стать свободным. Без наркоза.
Он присмотрелся повнимательнее к пролетающему с безумной скоростью потоку и вдруг стало ясно, что там, по ту сторону, нет ничего из того, что было важным в прошлом. И дело было не в отсутствии дурно пахнущих типографской краской костров, и потренькивающих самокопателей. Если бы только это - то была бы примитивная утопия.
Там, нет чего-то более существенного, более важного, того, что бесконечно порождает эти костры, а заодно и все остальные вечные вопросы. Поток был равнодушен. Но это было не холодное равнодушие, как, например, равнодушие санитаров в морге. Поток за окном звал, манил, притягивал. Так притягивает своим совершенством красивая музыка.
Электричка стала притормаживать. Доктор это ощутил не только по инерции - кем-то забытый одноразовый стаканчик, стоявший на откидном столике, поехал вперед, оставив коричневое кольцо пролитого кофе. Но и по тому, как несущийся мимо поток стал потихоньку меняться. В нем появились детали, вначале неопределенные, в виде разноцветных взаимопроникающих пятен с размытыми краями. Такие получаются, когда акварель наносят на сырую бумагу. Доктор сейчас вспомнил даже название техники - по сырому. Ну-ка посмотрим, что здесь на самом деле. Доктор уперся лбом в прохладное стекло.
Из пятен сначала выросли далекие кучевые облачка, далекое синее небо... казалось, еще мгновение, и возникнут ближние контуры этого нового мира. Но тут, как всегда бывает при подъезде к станции, появился аккуратный белый, как лист бумаги, забор, отделявший железную дорогу от остального мира. Как это верно, подумал доктор, безопасность должна быть выше красоты, но и она может быть обеспечена с большим эстетическим вкусом. Он попытался прочесть название станции, вертел головой, пытаясь ухватить взглядом мелькающие буквы, но они слишком быстро улетали, и ему удалось совсем немногое. Он едва прочел, или это были обрывки, что-то вроде: "Монада" или "Триада". По мере торможения слова стали отчетливее. Теперь уже не надо было дергать туда-сюда головой, как будто за окном играют в пинг-понг, а ты все следишь за белым метущимся шариком. Теперь названия просто возникали в квадрате его окна и на мгновение как бы останавливались, словно слайды на экране. Вот перед ним возникло какое-то крылатое выражение на латинском языке, потом правильно написанная фамилия Шопенгауэра на немецком, даже в готическом стиле. Да, здесь не все так просто, думал доктор. Но когда поезд встал - он побледнел и отшатнулся от окна, будто бы оттуда ему плюнули в лицо. Прямо напротив, на идеально белой стене ярко горело хамское заборное слово. И теперь он вспомнил то первое неопределенное начальное настроение, когда он еще сидел на скамейке рядом с догорающей клиникой. Он вспомнил, где это все уже было, и Шопенгауэр, и Лейбниц, и обычная площадная ругань, набранная красивым типографским шрифтом. В его просветленном сознании всплыла длинная и пустая, как математическая бесконечность, череда блистающих книжным золотом корешков с поэтически-красивым псевдонимом великого упростителя Владимира Ильича Ульянова.
36
Едва над Москвой забрезжило чахоточное зарево, послышались далекие выстрелы. Палили где-то на юге, в районе Новых Черемушек. Андрей взглянул на часы - было полвосьмого. А в семь должен был приехать Воропаев на грузовике. На душе стало очень неспокойно, если не сказать крепче. Но крепче Андрей не умел говорить. Потому что все, что ни говорилось крепче, он всегда представлял в точности так, как оно и произносилось. А кроме того, он как-то прочел в дневниках Пушкина, что нарушать приличия по мелочам - это признак не очень глубокого ума. Видно, сам поэт о многом впоследствии жалел. А стоит ли вообще нарушать приличия, теперь спросил себя Андрей.
Для теплоты все спали в телевизионном холле, который напоминал старинную помещичью усадьбу. Точнее то, как видел эту усадьбу советский архитектор. Андрей часто заходил сюда и с замиранием разглядывал высокие балконные двери, через которые проступал засиженный голубями парапет, и за ним решетчатый купол Поклонной горы, напоминавший, пока его не доделали, купол рейхстага. Ему всегда казалось, что именно тот незаконченный каркас и был самым удачным вариантом памятнику Великой Отечественной. А здесь, внутри, над ним нависала терраса, с дубовой фигуристой лестницей, с обшитыми деревом стенами и главное, с огромным круглым окном, которое ассоциировалось с финалом фильма "Чапаев". Он даже иногда представлял, как крошатся стекла, и трещат деревянные лучики под напором крепкого Чапаевского удара, и в окне появляется ребристый пулеметный ствол. Он это видел не раз во время каких-нибудь хоккейных баталий или кассетных фильмов. А анекдотов про Чапаева никогда не любил, и тем более ни одного никогда не помнил. Но всегда знал, что Чапаев еще когда-нибудь явится и позовет за собой - уж очень талантливо сыграл его Бабочкин, и уж очень много над ним смеялись.