- Не будем сердиться, - сказал он. - Произошла... скажем, произошла вспышка классовой войны. Я, правда, не очень осведомлен, но мне кажется, что классовую войну не ведут против отдельных личностей. Не так ли?

Лида отняла от лица руки и повернулась к Маркэнду; вместе они обернулись к двери, ища Тед. Но она уже исчезла.

Теодора становилась иной. Она больше не заискивала перед Маркэндом, не старалась опережать его желания. Он чувствовал холод, почти пустоту, как будто ее вовсе не было рядом. Она ушла в себя. Ни горьких слов, ни ласковых слов... скоро вовсе не останется слов.

Но в сердце ее оставалась горечь. Ей было холодно, тоскливо, и в этом была его вина. Что ей до страсти, голой страсти, воплощенной в нем или в ней? Она требовала все, но всего не было, и то, что было, обращалось в ничто; всего не было, и, чем более нежным, ласковым, чутким он становился, тем больнее было ощущение, что он ничего не сможет ей дать. Она осталась наедине со своей волей полностью обладать им, полностью быть им любимой. И ее воля, не находившая удовлетворения, обратилась на нее самое; ее воля была холодна, была воплощением одиночества и терзала ее.

Она не могла этого перенести. - Я красива, я стою любви. - Что ей осталось теперь, когда Дэвид отверг ее? (Да, его отказ от всего, чего она желала, и от того пути, которым она хотела эти желания воплотить в жизнь, означает, что он отверг ее. Не к чему скрывать.) - Мне осталось мое тело... - Как могло случиться, что ее теплое тело терпит одиночество и холод? Она предлагала свое тело своей воле, чтобы умилостивить ее; спасаясь от одиночества, которое воля несла ей, она обратилась к своему телу.

- Я была глупа. Вот путь к полному удовлетворению: Прекрасное, уверенное тело. Такое сильное, такое уверенное в себе. Достаточно видеть мое тело, чтобы не усомниться в нем. Мысли, теории: не найти и двух сходных между собой. Мир книг и искусства: сумятица. Весь мир служения на пользу обществу: лицемерие и сумятица. Дух... где он? Душа... какое значение она может иметь? Мне нужна уверенность! Тело мое, ты внушаешь уверенность: достаточно взглянуть на тебя, чтобы в тебе увериться.

Она стала суровой, живя в своем одиночестве с Дэвидом; она стала подчеркнуто суровой. Покинуть павильон, в котором они все еще жили вместе? - Конечно, нет. Пока он не созрел, чтобы уйти, пусть остается. Что мне до того? Пока я не созрела, чтобы идти вперед, я останусь. О, идти вперед... ступить наконец на верный путь - путь моего тела.

Ночью, когда горела лампа и в печке мерцал огонь, она раздевалась и ложилась в постель. Она не скрывала свое тело от его взгляда. - Пусть только осмелится подойти и тронуть меня! - А он был тут же. Он смотрел на ее тело. Теперь, когда он знал и сердце его тоже знало, что больше ему никогда не ласкать ее, он увидел ее тело. Оно казалось ему прелестнейшим, совершенным, как тело ребенка, но более таинственным, более страшным в своей красоте. Маркэнд видел много женских тел. Лишь немногие были красивы стоя; прекрасными они казались лежа; округленная плоть, мускулы, кости сочетались тогда гармоничнее, как будто женщина рождена для того, чтобы лежа покоряться ласкам мужчины. Но когда Теодора стояла или двигалась в колеблющемся свете лампы, у него перехватывало дыхание: так она была прекрасна. Стройные ноги, чуть изогнутые в коленях, расширяющиеся к бедрам; плавная линия живота; нежные плечи и острые локти; маленькая голова и рот, как прорезь раскрашенной маски. В первые дни их любви ее груди, грушевидные и поникшие, казались ему несовершенными. Теперь, когда больше ему не коснуться их, он видел в них завершение ее трагической красоты; в них и в губах ее, которые прежде он находил слишком тонкими и красными. Потому что тело ее было юным, но грудь поникла от скорби. Грудь и рот, придавая ее телу утонченность и усталость, делали ее юность бессмертной.

Она гасила лампу, и он слышал, как она укладывалась в постель. Спала ли она? Час за часом они жили во тьме, оба без сна, оба с мыслью: спит ли другой? Часто, заснув наконец, он пробуждался наполовину и заставал себя поднявшимся с постели, готовым подойти к ней, нарушить утолением голода своей плоти сложный ритм их разлуки. О! Во сне она бы не оттолкнула его; он знал, что может приблизиться к ней, схватить в объятия ее тело, забыться с ней... Он не смел коснуться их разлуки, все более глубокой и сложной.

Она долгие часы проводила одна в павильоне. Она вспоминала свою жизнь, даже записывала в маленький дневник мечты и воспоминания. Когда он заставал ее за этим занятием, глубоко ушедшую в себя, она казалась особенно далекой. Как сильна была ее воля, оттолкнувшая его, и как безжалостна к ним обоим! Но теперь она знала, что всю свою жизнь делала глупости. Когда она вышла за Ленка... четыре года назад... она была девственна. Сколько мужчин, молодых, старых, пожилых, ухаживали за ней (и многие не отстали после ее замужества); и как же она была глупа, выбрав Ленка, именно его из всех. - Что дали мне его деньги? Ведь, в конце концов, так ли много нужно шелка, которым прикрываешь свою кожу, мехов, которыми укутываешь тело, лимузинов, богато отделанных комнат, мягких подушек, на которых нежишь свое тело. И все это существует вне моего тела, не касаясь его. Продала свое тело за деньги Ленка? - Если бы так. Он и его мир тоже не коснулись ее... И зависть, и лесть (радость с примесью горечи, которую дает положение в обществе, тоже пресыщают) - и они тоже не коснулись твоего тела. Лейтон? Этот глупец не взял ничего. - Впрочем, глупа я, а не он. - Ты думала, что очень умна, когда устраивала свою жизнь. Да: обеспечила себе все, кроме того, без чего не могла жить. И купила это обманчивое "все" ценою... о! ценою вечного отказа от того, без чего не могла жить. - Неужели теперь уже поздно? Боже мой! Неужели поздно? - Потом появился Докерти, единственный ее любовник до Дэвида. Да, конечно, интеллигент, поэт. Еще одна глупость. - В своих обдуманных ласках он был от меня еще дальше, чем меха и лимузины. Я служила пищей его честолюбию. Вот все, что я дала ему. - Так тебе и надо! Ты взяла его, как и Лейтона Ленка, только чтобы насытить свое честолюбие.

Она думала о других мужчинах, добивавшихся ее... о немногих, кто желал ее молча и не смел добиваться ее. Когда они прямо взывали к ее телу, больше всего желая смиренно и с искренним чувством коснуться ее тела, она смеялась над ними. Что ж, и она - пуританка, лишь обратившая свое честолюбие от небесного рая к раю "интеллектуальных стремлений"? Старый друг ее отца, Айзек Гоубел, теперь президент фирмы "Сьюперб пикчерс", тратит и зарабатывает миллионы на кино где-то в Калифорнии... как это?.. в Голливуде. Какие пронзительные глаза были у этого старика, и как недвусмысленно он обращался к ее телу. "Ну, дорогая моя, - подхихикнул он как-то вечером, после обеда в доме ее отца, и облизнул свои мягкие губы, но глаза его смотрели пронзительно и твердо, - едемте со мной, и я сделаю из вас звезду. Вы дьявольски фотогеничны, девочка моя". Он говорил всерьез: он обращался к ее телу. Но она не нашла ничего лучшего, как поднять его на смех, и уничтожить презрением, и позабыть об этом. А молодые люди... на разгульных вечеринках, где вино не убаюкивало, а лишь разнуздывало их похоть, нетерпеливые молодые самцы (ей вспомнился один немец, один русский, один из Южной Америки)... она всегда презирала и отвергала подобные искания. А ради чего? Ради Эмили Болтон и ее школы? Ради литературы и педагогики? Ради ночей с мужем, рядом с которым даже ее плоть - моя сильная, ликующая плоть... - становилась слабой и бессильной? - Не ради них. Ради Дэвида. Я уже больше не думаю о Дэвиде. Что мне делать? Я уже не думаю о Дэвиде. Я могу раздеться при нем донага, спать в одной комнате: он - ничто для меня. Но и это придет к концу. - Он разрушил смысл ее пребывания здесь: служение делу воспитания... все разрушено и исчезло. Мертво, как Дэвид. Нереально, как Дэвид. В чем-то неразрывно связано с Дэвидом... Если задуматься над этим... почему-то все эти добрые дела стали ее привлекать только с появлением Дэвида (да, это так)... с мечтой о Дэвиде. Все ее великодушные мечты о служении добрым делам были слиты воедино с мечтой о Дэвиде - и исчезли все, вместе с Дэвидом.