- Теперь я вижу. Я должен быть свободным от тебя.

- Может быть, ты сам от себя бежишь, Дэвид.

- Не думаю... - Он все еще стоит, отвернувшись. - Может быть, именно от твоей уверенности, от всего, чем ты, я чувствую, сильна, я должен бежать.

- Что же это - страх? То, чем я сильна, не враждебно тебе.

- Да, страх. Бывает, что и страх на пользу. Даже трусость в маленьком, слабом создании может быть на пользу. Я хочу осмелиться быть трусом. Элен, я снова убегаю.

...Посмотри на меня, Дэвид! Если бы только ты повернул ко мне лицо и посмотрел на меня!..

- Но не от меня, - говорит она. - Зачем же тебе бежать от меня? Ведь я тебя не связываю, я тебе предоставляю свободу.

Он всем телом поворачивается к ней.

- Хорошо, - говорит он, и сердце у нее падает. - Я бегу от самого себя. Иначе я не могу. Пока я не освобожусь от чего-то внутри меня, что уже умирает: весь мой мир, Элен, он и твой мир, и он должен умереть. Но он не умрет и не даст мне свободы, пока я не найду другой, новый мир, чтобы заменить его.

Она неподвижно сидит в кресле, голова поднята высоко, и слезы легко катятся но щекам. Она приняла удар в грудь...

- Пусть будет так, Дэвид.

Маркэнд слышит слова, которые только что произнес: "весь мой мир... он должен умереть... другой, новый..." Он отмечает их внимательно и изумленно, словно слушает доклад о самом себе, доклад, в котором для пего много нового и убедительного и который он должен выучить наизусть. Он слышит ее слова: "Пусть будет так, Дэвид" - и понимает, что любит ее, что позвал ее потому, что должен был видеть ее и от нее взять силы дальше идти без нее.

- Можно мне посмотреть Барбару?

Элен идет к боковой двери, проходит через комнату, где стоит одна кровать, входит в следующую. Единственное бра поодаль от двух кроватей; под ним няня за чтением вечерней газеты. На одной из кроватей большая корзина, завешенная розовым и голубым, и в ней Барбара. Няня вслед за Элен выходит в среднюю комнату, тогда Элен подходит к двери и делает знак мужу.

Когда Маркэнд проходит мимо постели, в которой, он знает, будет спать этой ночью Элен, тоска, точно властная музыка, расплавляет его тело. - Она прекрасна, и она моя! Я отказываюсь от этой красоты, которая принадлежит мне! - Элен, стоя у дальней двери, поворачивается к нему, и перед ним с поразительной ясностью возникает видение ее грудей, набухших от молока, с твердыми маленькими сосками, вырастающими из белой кожи. Решимость, настойчивая и суровая, овладевает им. - Я не дотронусь до нее. - И дитя, которое он видит перед собой, подкрепляет эту решимость.

Барбара лежит на животике, обе маленькие ручки подняты к светловолосой головке.

- Она будет белокурая? - шепчет он.

- Да, я думаю, что белокурая. У нее голубые глаза.

...Я не вижу ее глаз. Когда я увижу ее глаза?..

- Кажется, - говорит он, - что она крепко и легко держится за жизнь.

- Да, безмятежное дитя с большой внутренней силой.

...Мой грех дал ей силу!..

- Может быть, она живет уже в новом мире?

Элен берет его за руку. - Так сладко грешить, - поет ее сердце. И она чувствует свою грудь, прижатую к нему, его руки на своем лице, его губы на своих губах.

- Ты моя, - шепчет он. И когда он слышит свои слова, сомнение приходит к нему. - Моя? Плоть и кровь. - Нужно быть осторожнее; он отстраняется от нее, снова подходит к спящему ребенку. - Я поддаюсь тебе и говорю то, что неверно.

Личико Барбары отвращено от него; ее глаза скрыты от него.

Они проходят в спальню Элен и останавливаются. Няня, ожидавшая там, возвращается к своей питомице, закрыв за собою дверь. В слабом свете, падающем из гостиной, встает громада постели. В тени он видит Элен, ее серое платье, сливающееся с ее телом, кружево на плечах и руках, сверкающее так, что в полутьме она кажется обнаженной. Вот в чем можно быть уверенным: малютка уже поворачивает лицо к своей особой жизни. Но лицо его скитаний... его новых скитаний... не будет ли оно чуждым и враждебно-холодным? - Вот где тепло, Элен!

Элен смотрит, как он отходит от ее постели; смотрит, как он идет в освещенную комнату, и сама следует за ним. Она видит, как он берет ее за руку, и прощается с ней, и покидает ее...

Маркэнд пришел в свой номер и лег в постель. Он спал тревожно, его смутно преследовало ощущение, что наутро ему предстоит совершить какой-то поступок. На заре он вдруг вскочил с постели: уже поздно!.. Поздно - для чего? Он знал лишь одно: нужно действовать. Но заря в чикагском отеле... двадцать этажей дремлющего камня... перевешивает потребность действия. Спать он больше не мог и стал думать. - В Мельвилле я валял дурака, не понял, ни где я нахожусь, ни кто такие те, кого я силился расшевелить, ни как их нужно расшевелить. Что же действительно я делал в Мельвилле? Старался оправдать свое пребывание там? Конечно, Эстер Двеллинг выжила меня, а Кристина допустила это. К чему им переворачивать вверх дном свой мир только для того, чтоб я нашел себе оправдание в своем? А теперь что?.. Элен спит, Барбара, моя дочь, спит в этом самом отеле. Я не могу вернуться домой! Я не могу больше плыть по течению!

Маркэнд лежит в постели, смотрит, как серое окно постепенно светлеет. Я не сумел, как отец, как муж, как деловой человек, не сумел оправдать для себя свою жизнь. Хорошо, пусть. Попробуем другое. Смирение, Дэвид. Нужно начать сызнова.

Он лежал до семи; принял ванну, позавтракал и с чемоданом в руке вышел в город. Он повернул на восток, к озеру. Апрельское солнце ярко сияло в сапфировом омуте; но над ним к югу и к западу небо было затянуто тяжелым туманом, в котором солнце должно погаснуть. Он повернул на запад. В улицах еще стояла тьма; дома казались сгустками дыма, осевшими на землю; люди, все чаще попадавшиеся ему на пути, казались дымом, изрыгаемым невидимой трубою. Он пришел к мосту, вонзившему и дым свои фермы, чтобы стадо барж могло проскользнуть но черно-дымной воде. Отвесно вздымались закоптелые стены складов, а на той стороне высились гигантские краны, элеватор, блюющие трубы. Он пришел к другому мосту, перекинутому через железнодорожное полотно. Пролет выгибался над сумятицей рельсов и дымящих локомотивов внизу, точно черным шквалом надутый парус. Город был дым, осевший и ощетинившийся яростью. Маркэнд дошел до Холстед-стрит и повернул к югу. Жалкие домишки образовали артерию, по которой шумел людской поток; в окнах верхних этажей, обращенных на восток, мерцал тот же блеск копоти, что и в глазах прохожих. Улицы казались сгустком воздуха; дым и пот стояли в них, спрессованные в кирпичи, и небо казалось дыханием домов. Маркэнд вошел в салун; пиво пахло, как Холстед-стрит, сандвич был вырезан из живой улицы, скрытой за дверьми. Он снова пошел вперед, слишком изумленный, чтоб чувствовать усталость. Спутанные улицы постепенно превратились в открытые свалки, а потом снова потерялись в лабиринтах труб и печей. Он повернул на восток, где гнет казался меньше, перешел еще один железнодорожный мост (в обузданной ярости депо таилась разгадка города) и снова вышел к озеру.