Цветы весны исчезли с пустыря против окоп; трава желтела; солнце пылало и влажным огнем дышало над домами, которые впитывали его и выдыхали в словах, означавших: вода, отдых, ласка. В глазах Мариты и в ее голосе по-прежнему была прохлада, а блуза ее от пота прилипала к телу. Жизнь Хуана шла своей чередой; когда-то он знал прокаленную солнцем землю, опалявшую своим жаром его тело, и теперь адское пекло, где он работал, ему было не страшно; он приходил домой и голый становился в таз посреди кухни, а Марита лила прохладу вдоль его спины и ляжек; в чистой рубахе и штанах он сидел за стаканом пива, преданными глазами глядя на жену и друга. Жизнь на бойнях шла своей чередой; без конца пробирались по городу грузовики со скотом, везли свой потный ревущий груз; громады зданий сотрясались от тысяченогого шествия тел на убой. Жизнь в Европе шла своей чередой: в каждой столице сидели слепцы, чья слепота делала их пригодными для государственной деятельности и сочеталась с жадностью и невежеством, присущим людям, и со столь же присущим им бескорыстным стремлением возвысить родину - хотя бы и путем войны. Накал огромной машины, где работал Джонс, был слишком велик, он заполнял собой мир, он становился миром; в нем была тяжесть распластанных туш, потных человеческих тел, увеличенная в миллиарды раз... Джонс пошевелился во сне.

Он не проснулся - только пошевелился. И, шевельнувшись, понял впервые за все дни, что спит. Ничто не изменилось в его поведении. Хуан и Марита никакой перемены не замечали в своем компаньеро Дэвиде, который каждое утро уходил на работу, каждый вечер стоял в тазу, пока Хуан с веселыми криками поливал водой его большое светлое тело (Марита скромно выходила из кухни, а мамуня по-прежнему кивала головой), и по воскресеньям чистосердечно отдыхал вместе с ними. Но рабочий Джонс узнал, что он спит, и в этом была перемена.

Ах, благодетельный сон! Теперь он сам чувствовал это. Мир тружеников, мужчин и женщин, жаркий, как чрево женщины, во тьме, в тишине. Он не обессиливает от своих страданий; он силен. В нем труд, и в нем радость. Не уходить отсюда, из темной радостной утробы рабочего мира!

Джонс продолжал работать в дремотном мире труда. Он был в нем, и он был от него: это и был его сон! Но ритм и накал машины, кидающей свиные туши от одного рабочего к другому, томительная бесконечность часов туго натягивали каждый нерв в теле, которое Джонс делил с Маркэндом, в то время как жившее в нем сознание принадлежало только Маркэнду. Шелохнувшееся в нем чувство неловкости не исчезало; оно росло, оно росло... провал, похожий на рану, зиял в дреме спящего.

Джонс начал понимать, что такое - этот сон. Люди! Человеческий мир! Он начал понимать тела, в которых обитал этот сон, через которые он пил, смеялся, ссорился, любил. Он полюбил сонный сумрак... слепую ночь, уже зардевшуюся неведомым рассветом.

И он шевелился во сне. - Я - Джонс, счастливый, как Хуан, счастливый, как Марита (им незачем говорить: "Мы счастливы"). Я могу радоваться не пробудившейся еще силе, еще дремлющему страданию. Я могу слиться воедино с человеческим трудом, с его потемками, для того чтобы разделить потом с ним его рассвет... - Но за работой в аду боен все чаще стал появляться Маркэнд. - Не вспоминать: ни Элен, ни свой дом, ни умершего Тони, ни свой разум, терзаемый сомнениями. - Но он шевелился во сне, потому что все сильнее в нем становился Маркэнд, стремясь пробудиться.

Государства Европы зрели и наливались по мере того, как зрело и наливалось лето. Европа была в кровавом цвету. Скотобойни Чикаго наливались довольством, по мере того как росла жара; скот валил из буйно зеленеющих прерий.

Хуан вечерами пел песни, уводил Мариту в их темную комнатку и любил ее.

Джонс боролся... против пробуждения Маркэнда. Джонс любил свой сон, сливающийся со сном народа. Джонс боролся за свою любовь... но это была борьба со всем прошлым Маркэнда: с привычками, привязанностями, мыслями, нормами Маркэнда.

Наконец Хуан и Марита увидели (мамуня кивала головой, как всегда)... Однажды утром Джонс лежал в холодном поту, жар стягивал все тепло его тела к голове. Две руки хватали его внутренности и раздирали их; одна была белая и мягкая, другая - волосатая, с темной кожей; они тянули каждая в свою сторону, а он в нестерпимых муках висел в пространстве между двумя мирами.

- Довольно! - кричал он, отбиваясь от белой руки. - Пусти! Дай мне спать!

Губы Хуана побелели, как лицо Мариты.

- Побегу за льдом, - сказал он, забывая о своей работе.

Две недели они ухаживали за ним: Марита - днем, Хуан - по ночам, почти не ложась после целого дня работы. Они вызвали врача, который выстукал больного, измерил ему температуру, покачал головой, посмотрел в искаженное бредом лицо, пробормотал: "Истощение... жара", опять посмотрел, посоветовал давать молоко с соком дорогостоящих апельсинов, еще раз посмотрел и, наконец, ушел, озадаченный; больше он не приходил.

Джонс и Маркэнд вели свою бредовую борьбу. Маркэнд высунул голову из провала, зиявшего в дреме Джонса, и спорил, многословно спорил, доводя Джонса до исступления неумолчным гудением своего голоса. Но мысль Джонса работала... во сне. "Если я проснусь, я должен буду проснуться один, отвечал он на трескотню Маркэнда. - Это выше моих сил. Одиночество - ужас. Одиночество - смерть". Дрема Джонса была многолюдна, и в ней была жизнь. Он работает в смраде боен, в жаре тяжелой, как свиные туши; работает до ломоты в спине, до жжения в глазах, до боли в пояснице; он спит в конуре, лишенной воздуха; ест грубую пищу в доме, расположенном в утробе города, у него нет жены, нет детей, нет денег. - Среди людей я силен. Разбудить меня - и я снова буду одинок... Чем я был в одиночестве? У меня была жена, дети, друзья. У меня был хороший дом на фешенебельной улице. Лучшее, что можно было достать за деньги. Прохлада летом. Свежее белье. Отдых, когда устанешь. (Я тогда не знал, что такое усталость.) _Но я был одинок_! Больной боролся с пробуждением, как борются со смертью. Какая-то сокровенная человеческая истина оказалась под угрозой. Но борьба, которую он вел, чтоб не нарушить свой сон, ему самому вынесла приговор. Хотя воля его была направлена ко сну, тело и разум всей силой прожитых лет тянули к пробуждению. Он лежал в постели, изнуряя свою плоть, неизбежно соскальзывая в Маркэнда; прочь от многолюдного мира, чья тайна мелькнула перед ним, как мелькает жизнь перед младенцем, бессильным понять ее или удержать... прочь от него, назад, в свое старое "я".