Когда маленький ребенок умеет рисовать, взрослые воспринимают это как гениальность, что неудивительно. Как я заметил, маленькому Чарлзу, если он немного рисует, умеет сыграть на пианино пьеску или без фальши спеть мелодию, гарантирован успех, ибо талант его виден и слышен каждому и кажется в два раза больше из-за того, что мальчик мал. Мне нравилось, когда меня хвалили, а еще больше - когда рукоплескали. В школе я быстро понял, что благодаря умению рисовать слыву незаменимым малым. Чаще всего изображал, что приходило в голову: карикатуры на учителей и прочее, однако не меньшим спросом пользовались копии картинок из "Тайн Удольфского замка" и романов Вальтера Скотта. Вы представить себе не можете, как оживали хмурые титульные листы "Латинской грамматики для школ" и других учебников благодаря нашим усатым фехтовальщикам. Бриггс-младший и ваш покорный слуга, два Микеланджело четвертого класса, занимавшиеся этим животворным делом, были в большой цене. Наш дар, из которого мы выжимали все, что можно, уютно поместил нас в центре дружеского круга, и школа перестала быть таким ужасным местом.

Помню, что я наловчился извлекать следующую пользу из своего художества: положим, мне понадобилось что-то в моей комнате а подыматься было лень, что же я делал? "Гарнер, послушав крошка Гарнер, - подзывал я того, - если ты сходишь в мою комнат; и принесешь то-то и то-то, я дам тебе полкроны". Гарнер взлет наверх и возвращался с нужной вещью. Тогда я важно заявлял ему: "Ну вот что, малыш, полкроны я тебе не дам по той простой причине, что у меня их нет, зато нарисую тебе лошадку, которая ничуть не хуже полукроны и стоит гораздо больше". Так я и делал, юный Гарнер был доволен, а значит, не следует меня винить в развязности и испорченности.

Друзья не просто скрасили мою школьную жизнь, они сделали больше - они развеяли угрюмость мира. Взываю к тебе, юный Томкинс, мудро обзаведись, подобно мне, друзьями, и не бреди один по жизни, надеясь только на себя. Малый я был общительный, любил водить компанию и быстро сходился чуть не с первым встречным, - что бы ни затеялось, я всегда был рад откликнуться и где ни бывал, в долгу не оставался. Ясно помню, что удовольствия всегда стояли для меня на первом месте и для доброго самочувствия нужны были мне каждый божий день.

Пожалуй, самым большим удовольствием тех дней был театр. Боже мой, как я бредил театром! Я помню, что даже мерзкий Артур повел нас какого в театр, и острое наслаждение, которое я там испытал, овеяло золотой дымкой два следующих унылых дня. Чем же я упивался? Признаюсь - женщинами. Задолго до того, как эти богини обрели иную притягательность, я был заворожен их красотой. Я был пленен ими гораздо раньше, чем стал на них заглядываться. Вы, ныне живущие, не можете вообразить, как хороши были актрисы в царствование моего короля Георга IV. Вам, молодые люди, лишь кажется, что вы видели красивых женщин, но я их в самом деле видел, пожалуйста, не спорьте. Где найти равных миссис Йейтс из "Адельфи" и миссис Серл из "Садлерз-Уэллз"? Одно лишь воспоминание об их ослепительной красоте доводит меня до умопомрачения. Когда я вижу тех, кто нынче занимает сцену, я плачу над падением женщин: как виден грим! как измяты костюмы! как резки и надтреснуты их голоса! О если бы я мог, мой юный Уолтер, взять вас за руку и на мгновенье показать вам Дэверней в роли Баядеры - подобного уже не встретишь! Переменились даже театры - эти гадкие, смрадные, полутемные, нездоровые помещения, полные болтливых, скучающих старцев, ничто в сравнении с нежно благоухавшими, волшебными замками моей юности, заполнена искушенными зрителями, знавшими, зачем они пришли и что здесь происходит, - я был из их числа, поистине один из самых искушенных зрителей. Мой бог, я и сейчас так живо помню, с каким восторгом отправлялся в театр из Чартерхауса. Мы собирались туда совсем иначе, чем в любое другое место, - разве можно было знать что вас там ожидает, кто, вас подарит взглядом или бросит цветом! к вам на колени. Да, да, я знаю, ничего такого не случается, не будьте снисходительны к мальчишеской мечте. Как бесконечно до поднимают занавес, но что мне до того, когда вокруг так много интересного, и эта лихорадочная атмосфера ожидания так наполняет легкие и сердце, что они сейчас лопнут. Клянусь, каждый раз, когда вступал оркестр и начиналась увертюра, я умирал: закусывал ногти, сдвигался на край стула и не дышал, пока не открывался первый проблеск сцены. Тут я уносился в другой мир, лишался чувства времени и места, так что под конец приходилось довольно грубо возвращать меня на землю, но и после, дома, и весь следующий день я оставался сам не свой.

Я отдаю себе отчет в том, что в этих записках почти не говорю о том, как трудился, как переживал облагораживающие влияния, как молился и читал библию, как почитал достойных почитания и радовался знакам поощрения. Я здесь все больше вспоминаю книжки, рисунки, театр, каникулы, но не свое чревоугодие - стыдно признаться, до чего я был прожорлив и охоч до пирожков из школьной кухни. А знаете, что мне кажется? Мне кажется, я был удивительно, невероятно, до неправдоподобия нормален - обыкновенный мальчик-школьник как и все. Что бы я ни извлек из своего прошлого, ничто не бросит свет на мою литературную карьеру. Будь я доблестным воином, я рассказал бы, как мне в сражении сломали нос, будь политиком - блеснул бы нравоучительными примерами политических махинаций, будь замечательным оратором - продемонстрировал искусство красноречия, но я был никто и ничто, пусть все об этом знают. И если кто-либо дерзнет ворошить первые шестнадцать лет моей жизни и выступит с каким-нибудь ошеломляющим открытием, не верьте, я все сам рассказал, разве что забыл упомянуть, как в 1827 году мне выправляли прикус. Я вам поведал все и ничего, но, как бы то ни было, такова правда - удовлетворитесь ею.

2

Наш герой учится в университете. Последующие события

Все эти годы у меня хранятся два альбома для рисования, простеньких, с голубовато-белой "мраморной" обложкой, из тех, что продавались за гроши в любой писчебумажной лавке, - как мне порою кажется, в них уместилось все, чем я могу похвастать за первые двадцать лет жизни. Один альбомчик - периода Чартерхауса, второй - Кембриджа, Тринити-колледжа. Школьный альбом веселая, тощая тетрадка, рисунков в ней немного, все больше карандашные наброски французских офицеров, одолевающих свирепых разбойников, глядя на них, я не могу сдержать улыбки, и это славно. Кембриджский альбом потолще, рисунки в нем изящнее: церкви, пригородные деревушки - Гренчестер, Коттон и другие, - но они и вполовину так меня не радуют, как школьные. Я не могу смотреть на них без сожаления, конечно, не из-за них самих, а из-за той бездумной жизни, которую они напоминают. Я не виновен в том, что ничему не научился в школе, это я знаю твердо, но я не так самонадеян, чтоб возлагать вину за свои скромные университетские успехи на это почтенное учреждение.

Когда весной 1829 года меня зачислили в Кембридж, я вовсе не предполагал транжирить время, но кто, какой знакомый вам юнец намеренно его транжирит? Разве не все мы собираемся стяжать университетские награды? Однако в этом возрасте мы верим, что успеть можно все: петь, танцевать, забавляться и одновременно блистать на экзаменах. Каждое утро мы просыпаемся в уверенности, что за двадцать четыре часа, если только правильно распределить время, можно успеть все. Но Мы не успеваем, - по крайней мере, я не успевал. Треклятое время мне не подчинялось. Порой я отправлялся спать в три часа ночи, так и не зная, что мне помешало уделить пять-шесть часов серьезному чтению и прослушать лекцию-другую. Ведь встал я в восемь, скромно позавтракал, сел за книги ровно в девять, почему, черт побери, все пошло кувырком? А вот почему: сначала зашел Карн, мы подкрепились, поболтали (в 18 лет браться за книги - дело нелегкое), затем заглянул Хайн и сказал, что нужно что-то срочно посмотреть в соседней комнате, тем временем настал час ленча, и вся наша веселая компания отправилась есть и пить (возвращаться назад было уже бессмысленно), а после прогуляться, ибо солнце сияло ярко и следовало вспомнить о здоровье; прогулка сменилась карточной игрой, которая продлилась до обеда, тут нам потребовалось освежиться, распить бутылочку-другую, словом, пробило три часа ночи. Ужасно, правда? То был, конечно, день из худших, но признаюсь, что таких было немало, хотя случались и другие, когда я пробовал работать.