На полушутливый вопрос одного молодого человека, на ком следует и на ком не следует жениться, Туся ответила:

- Жениться можно только на той женщине, с которой вам, мужчине, было бы интересно встречаться и разговаривать даже если бы она была не женщиной, а, как и вы, мужчиной.

* * * - Терпеть не могу бабьих упреков: "Я отдала ему молодость, а он...". Что значит "отдала"? Ну, а если так, и держала бы при себе свою молодость до пятидесяти лет...

* * * У Туси был дар замечательной характерной актрисы - тоже один из не реализованных ею талантов. В ленинградские времена она с аппетитом показывала всех наших студентов и студенток:

Ирину Грушецкую, сообщившую ей по секрету, что в Москве у нее намечается роман с кем-то из конструктивистов: "Я всегда думала, что мне нравятся худые, ан нет! - Длинная пауза. - Оказывается, я люблю полных";

Крюкова, белокурого, томного маменькиного сынка, с колечком на пальце (Туся изображала, как он изящно изгибает этот палец с кольцом, записывая лекции);

Людмилу Помян, студентку, которая любила рассказывать, что она особенно нравится морякам: "стоит мне закурить на улице - и сейчас же подходит морячок. У меня что-то роковое в изгибе верхней губы, вы не находите?" - и у Туси начинала изгибаться, прямо змеиться верхняя губа.

- Вам не кажется, Лидочка, - спрашивала Туся, - что Степанов23 (и она показывала его осклабленную, какую-то косую и многозубую улыбку) - удивительно смахивает на мертвую лошадиную голову? "Терем-теремок, кто в тереме живет"...

Про Пискунова24 она говорила, что он - вылитый Урия Гип, и показывала, как он потирает руки; про Кононова 25 - что он, конечно, только притворяется человеком, а на самом деле - унылая старая лошадь; придет с работы домой и требует: "жена, сена!" - жена подвязывает ему под подбородок торбу, и он всю ночь, стоя, жует... Я часто жаловалась Тусе на Егорову, редакторшу Детгиза, которая загубила две мои книги. Встретившись с ней впервые, Туся была поражена ее злобным лицом, злобным голосом и немедленно начала ее изображать: "Как же вы не поняли, Лида, какая у нее главная профессия? Редакция - это так, случайный заработок. Каждый вечер она выходит на ловлю детей: посулит ребенку конфетку, заведет в пустую парадную и снимет с него валеночки". И Туся показывала, как Егорова, с лживой улыбкой, приманивает ребенка конфетой, потом грузная, натужась, стаскивает с него валенки: "с одной ноги - за папу, с другой ноги - за маму".

Любила Туся показывать супругов Тихоновых - как муж говорит, говорит, говорит, без паузы, без передышки, а жена ждет, копит силы, словно на качелях раскачиваясь - и вдруг встревает в его речь с размаху и говорит, говорит, говорит, и теперь уже он ждет, наливаясь от нетерпенья красной кровью, когда можно перебить и встрять.

Дар характерной актрисы - как и все ее дарования - не покидал Тусю до последних дней. Дней за 10 до смерти она показывала, с трудом присев на постели, как Маша, очень глупая сестра, сто'ит Тусе побрести в ванную, начинает ее уговаривать, въедливым, тупым, настырным голосом:

- Тамара Григорьевна, лягте в коечку! Вы бы легли в коечку!

И как она по телефону уныло отвечает друзьям на расспросы о Тусином здоровье - "Помните песню? - сказала мне Туся слабым голосом, и с совершенно Машиной интонацией пропела:

- Умер бедняга в больнице военной!".

И хотя я вполне понимала ее собственное положение и полную неуместность этой строки - я смеялась, смеялась вместе с ней.

* * * - Еду сегодня в трамвае, - рассказывала Туся, - теснота, трамвай переполнен. Передо мной стоит молодая дама, очень нарядная, шляпка на боку по последней моде, нейлоновые перчатки.

Входит контролер.

- Ваш билет, гражданка!

Дама, с величавой небрежностью, скосив глаза куда-то к затылку:

- У гражданина в заду!

И, повернув голову в пол-оборота, Туся величаво вытягивала кисть через плечо. Интонация и жест были такие точные, что мне казалось - я вижу у нее на руке тугую перчатку, а на волосах - розовую нарядную шляпу.

* * * Туся очень необычно относилась к старости, к старению. Если скажешь о ком-нибудь из знакомых: "Она очень постарела. Была такая хорошенькая, а теперь ничего не осталось", - Туся начинала спорить: "Нет, по-моему, она и сейчас хороша. Имейте в виду, что красота человеческая очень стойкая вещь".

Я говорила, что старые лица, на мой взгляд, будто тряпкой стерты - и не догадываешься, какими они были прежде, в чем была их прелесть, "про что они". "Только увидя молодую фотографию, поймешь: ах, вот какое это было лицо, вот в чем его прелесть".

- Нет, я не согласна, - говорила Туся. - Напротив: только к пятидесяти годам в лице проступает его скрытая красота, его сущность. А в молодых лицах все неопределенно, неуловимо, еще основа не проступила.

* * * - Вы заметили, что люди артистического склада дольше остаются молодыми? Артистизм, то есть напряженная духовная деятельность - молодит. Люди искусства моложавы.

* * * Весною, не знаю которого года, мы с Тусей под вечер идем из редакции пешком. Я ее провожаю; мы только что пересекли Литейный и идем по Бассейной. Разговор о любви. Я говорю, что поглощаемость личности этим чувством меня тяготит и утомляет. Что до меня, у меня это нечто вроде мании, очень мучительной.

- Нет, у меня не так, - говорит Туся. - Я не могу сказать, что бываю всецело поглощена каким-нибудь одним чувством. У меня так: знаете, бывают люстры - если горит одна большая лампа, то маленькие загораются, а если большая погаснет, - то и маленькие вместе с ней... Можно еще так сказать: есть одно основное большое чувство - это ствол, ствол дерева, а от него идут ветки, потоньше в разные стороны...

* * * В Ленинграде, в году 39-м или 40-м, в разговоре о Мите, я сказала, что хоть и знаю, что его больше нет, но мне кажется, он жив и только живет где-то далеко от меня.

- Это, вероятно, потому я не верю в его смерть, - сказала я Тусе, - что мертвым я его не видела.

- Нет, - ответила Туся. - Не потому. Вы просто не знали до сих пор, что со смертью человека отношения с ним не кончаются.

* * * Туся редактировала мою последнюю книгу, как редактировала все, что я когда-либо писала. Ею подсказаны мне многие примеры, в частности примеры из Панферова. (Однажды вечером, отворив мне дверь, она встретила меня в передней неожиданными словами: "А знаете, Лидочка, секретаря обкома волки съели". За ужином она пересказала мне весь роман Панферова, цитируя наиболее выразительные места.) Особенно много в моей книге сделала она для седьмой главы, рассказав мне о Золотовском, о Тэки Одулоке и побудив меня написать первую, полубеллетристическую, главку. Она моей книге радовалась, что вполне естественно: ведь там повествуется о нашей общей жизни... Но когда я сказала Тусе (уже зная, что все поздно, что мои слова - одна риторика), когда я сказала ей, что ей самой следовало бы написать о редактировании, о своей огромной и разнообразной многолетней редакторской работе, она ответила:

- Может быть, и следовало бы... Но я написала бы иначе...

- А как? Как иначе?

- Я бы не писала длинную книгу, - ответила Туся. - Я попыталась бы кратко и точно сформулировать, какая именно задача стояла передо мною относительно каждой книги и каждого автора. Я бы не повествовала, не описывала, а отыскивала бы определение, точную математическую формулу каждой работы.

* * * Туся сказала мне (уже во время последней болезни, но когда она еще была на ногах):

- Много думаю о времени. О том, чем отличается течение времени в детстве и в молодости от теперешнего его течения - в старости. Оно все ускоряет и ускоряет бег. Вспомните детство. Ведь гимназия - это была целая вечность, бесконечная дорога, как будто в гору идешь: медленно, трудно, долго. А во вторую половину жизни время не идет, а летит, как будто с горы бежишь, и все скорее и скорее: блокада, война, годы после войны - все это один миг.

* * * Туся - уже в последний год жизни - однажды сказала мне: