19.XI.45

С утра я условилась с Тусей по телефону, что очки она принесет в Комитет по делам искусства, ровно к 13.15, когда поедет туда читать.

Я отправилась к машинистке, потом в магазин, потом в Детгиз и, уже порядком иззябшая, на свидание с Тусей.

Я ждала ее ровно час - на ветру, на морозе. Оледенела до слез. Люди толпой льнули к карточкам актеров, выставленным у подъезда, и я рассматривала лица зрителей, не актеров. И на этих лицах лежит чья-то любовь, но если смотреть на них без любви, то...

Замерзла я зверски. Рассердилась и обиделась на Тусю ужасно. Целый час стояла и припоминала все ее несносные опоздания, еще ленинградские: как ее ни молишь, бывало, не опаздывать - все равно опоздает. Я в уме перечислила все ее вины. У меня ведь пальто летнее, а я жду ее час на морозе - ведь она знает, что у меня зимнего нет, и заставляет ждать!

Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.

Только мы пообедали - явилась Туся с моими очками.

Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета - то есть через дом.

Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?

Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я.

20.XI.45

Туся читала мне по телефону сказку о матросе Проньке - чудо как хорошо, можно сказать "работа под куполом".

7.I.46

Тусенька была у меня, и сегодня впервые рассказала мне подробно о блокаде, о себе, о Шуре.

Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти - своей или чужой. Она сидела, опустив голову и закрыв глаза.

Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному?

Если бы рядом была Люшенька - по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит. (В щели в Переделкине, по ночам, когда немцы бомбили Внуково, мы с Люшей учили английские слова.) Но если бы я была одна, то я, вероятно, вела бы себя, как Шура.

Тусенька - материнский человек, ей и Люша не нужна, чтобы чувствовать себя матерью всем.

14.III.46

От Зильберштейна, соблазнившись близью, пошла к Тусе.

Туся рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым8, редакторшей и Самуилом Яковлевичем. Редакторша сделала С.Я. замечания. Такие, например:

- Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.

С.Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.

- Все равно, мне как-то не нравится, - сказала редакторша.

С.Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:

- Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!

- И возьмите! - крикнул Мясников.

Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен.

21.III.46

Сегодня днем ко мне зашла Туся, принесла в подарок вятскую куколку. Сидела она недолго; мы только успели поспорить о стихах. Я прочитала ей "Попытку ревности" и "Тоску по родине" Цветаевой, которые мне полюбились. Я у Цветаевой люблю далеко не все; но это - очень. Однако Тусе не пришлись эти стихи по душе. Я огорчилась, я в последнее время часто с ней расхожусь в любви к стихам. Мне кажется, она даже Пастернака разлюбила, а когда-то в юности ведь именно она научила меня его любить. Я до сих пор помню, как она читала мне на улице:

Может статься так,

Может и'наче,

Но в ненастный некий час

Духовенств душней,

Черней иночеств,

Постигает безумье нас...

Когда вышел "1905 год", Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством - чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву - несомненную родственницу его - совсем не любит*.

Она прочла мне "Яблоню" Бунина, в самом деле, изумительную:

Старишься, подруга дорогая?

Не горюй! Вот будет ли такая

Молодая старость у других.

Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско-цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.

Туся ответила так:

- Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный; важный; строгий.

30.III.46

Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:

- Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.

Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.

14.IV.46

На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных9 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: "а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник - не стихи".

Туся подтвердила: "Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее". "Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют".

Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:

- Я говорила с С.Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С.Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши

музыкальность

психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего

актерского начала, необходимого в искусстве.

Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?

7.VI.46

Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга10: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, п.ч. он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.

Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала, как шла - легко.

13.Х.46

У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.

В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло бежим друг к другу.

Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу - она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.

- Я на днях бродила по улицам, - рассказывала Туся, - и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: "Я умираю". Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.

Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т.е. общая судьба.

- Нет. С нами.

Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал "Былое и думы" и создал "Колокол" в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди... Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?