- Я училась бы, - ответила Туся, подумав, - языкам, филологии, истории... Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей... Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине11.

- Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.

Но Туся не пошла на это утешение.

- Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, п.ч. те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего 40 лет. Вот и все.

Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.

Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.

20.Х.46

Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.

Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.

Мы забраковали 3/4 предложенного материала.

Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом - мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.

- Странные были у нас учителя, - сказала Туся. - Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский - нуль; Степанов - барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский - библиограф - и все они вместе, прежде всего, не литераторы. Непосредственно талантливого, литераторского, в них нет ничего, а псевдоученого много.

Да, я с Тусей согласна - наши университеты были: позади - поэзия и впереди - редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.

5.XI.46

Сегодня со мной случилась беда, которая, не знаю, чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев12 посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной - я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра схватила гранки и ушла к Тусе.

Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.

Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.

8.XI.47

Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.

Туся полнеет, ширеет - это, по-видимому, ее способ стареть - но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа - как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем - кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей - удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними, и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому "не так". На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.

16.X.48

Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов13. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против "дилетантизма" (т.е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за "науку" - т.е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку - и она зажила новой жизнью.

Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом в пылу и жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала - как всегда во время речи - кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он "тронул" - под громкий хохот аудитории.

24.V.50

Жалко, разумеется, всех троих: Евгению Самойловну, Тусю, Соломона Марковича... Но мне жальче всех Тусю. Болезнь Евг. Сам. накрыла ее с головой, поглотила; никогда она не была дальше от работы, чем теперь; где тут работать - ей уснуть некогда, некогда поесть - хотя дежурит сестра, не отходит от больной Соломон Маркович, и мы все помогаем, как можем. Сусанна14 - та просто переселилась на их черную коммунальную кухню, ходит на рынок, стряпает, пытаясь кормить Тусю и Соломона Марковича.

По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба - и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. "Ту-ся!" мгновенно выговаривает Е.С., чуть Тусенька выходит за дверь; "Туся обедает, Женичка! - говорит ей Соломон Маркович. - Подожди немного, дорогая, она сейчас придет". "Ту-ся!" - твердо повторяет Е.С., и Туся приходит, и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери - как, наверное, всякая большая любовь - слепа. Она в умилении перед мужеством Е.С., которое нам не приметно.

- Я всегда знала, - сказала мне Туся со слезами, - что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.

Любовь слепа. И - всемогуща. Ухаживать за Е.С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона - невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.

Когда Е.С. уснула - сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем - все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда - и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку - сквозняк, п.ч. дверь напротив. Закроешь - духота.

20.VI.51

Были с Ваней у Туси. Ваня15 в шутку спросил ее: