В Брашуике рядом с Каверли сел седой мужчина, державший в руке один из тех зеленых саржевых мешков для книг, какие обычно носят в Кеймбридже. Потертая зеленая ткань напомнила Каверли о зиме в Новой Англия, о простом, патриархальном образе жизни, о возвращении на ферму перед рождеством, и о снежной мгле, сгущающейся над прудом, где катались на коньках, и о лае собак вдалеке. Незнакомец и Каверли - мешок с книгами лежал между ними разговорились. Спутник оказался ученым. Его специальностью была японская литература. Он интересовался самурайскими легендами и показал Каверли перевод одной из них. В ней рассказывалось о каком-то самурае-гомосексуалисте, и, когда Каверли уяснил себе смысл, его спутник достал несколько гравюр, изображавших "подвиги" самурая. Тут клапаны сердца у Каверли чуть не захлебнулись кровью, и он стал прислушиваться к тому, что творилось у него в груди, как мы прислушиваемся у дверей, чтобы узнать, не происходит ли за ними что-нибудь подозрительное. Затем, покраснев, как Гонора, зардевшись, как старая дева, обнаружившая, что все высочайшее скрипучее здание ее целомудрия зашаталось, Каверли схватил свой чемодан и помчался в другой вагон. Чувствуя тошноту, он пошел в уборную, где кто-то написал карандашом на стене гомосексуальное домогательство, обращенное ко всем, кто будет стоять у трубы водяного охлаждения и насвистывать "Янки-дудл". Как мог он укрепить в себе чувство нравственной полноценности, как мог он вложить в уста Пенкраса другие слова или делать вид, что на гравюрах, показанных ему, была изображена гейша, идущая по заснеженному мосту? Он смотрел в окно, от всего сердца стремясь отыскать в проносившемся мимо ландшафте какой-нибудь клочок пригодной к употреблению животворной истины, но то, во что он всматривался, были темные равнины американского сексуального опыта, по которым все еще бродили бизоны. Ему хотелось, чтобы вместо Макленнеевского института он в свое время посещал какую-нибудь школу любви.

Каверли прямо воочию видел подъезд и фронтон такой школы и стал придумывать программу обучения в ней. Там будут вестись занятия по теории распознавания зарождающейся любви, читаться лекции об ужаснейшем заблуждении, в которое впадают, смешивая поклонение и нежность; там будут проводиться симпозиумы, посвященные неразличимым эротическим импульсам, мужским комплексам и одержимости; там будут даваться описания той власти, какой обладает эмоциональное возбуждение, окрашивающее мир в мрачные или радостные тона. Ученикам будут демонстрировать изображение Венеры, отмечая при этом их реакции. Те жалкие мужчины, которые надеялись, что женщины дадут им возможность убедиться в своей сексуальной природе, будут каяться в своих грехах и признаваться в несчастьях, а распутники, надругавшиеся над женщинами, будут также призваны свидетелями. Те ночи, когда он лежал в постели, прислушиваясь к шуму поездов и дождя и ощущая под бедром хлебные крошки и холодные пятна любви, эти ночи, когда радость превосходила его понимание, будут подробно объяснены, и его научат давать точное и осмысленное толкование фигуры прелестной женщины, в сумерках вносящей в дом свои цветы, перед тем как ударит мороз. Он научится здраво оценивать все эти нежные и прелестные фигуры - женщин, которые что-то шьют из голубой ткани, волной ниспадающей на их колени, женщин, в наступающей темноте поющих своим детям баллады о злосчастной участи Карла Стюарта, женщин, выходящих из моря или сидящих на скалах. Для Каверли будет специальный курс о матриархате и его утонченном влиянии - ему придется изрядно потрудиться, чтобы усвоить его, - курс об опасностях слепого угождения женам, которое, надевая на себя личину любви, на самом деле служит выражением скептицизма и горечи. Там будут читаться строго научные лекции о гомосексуализме, и о его меняющейся роли в обществе, и о том, правильна или ложна теория о его связи с волей к смерти. О той неуловимой грани, перейдя которую влюбленные перестают обогащать и начинают пожирать друг друга; о той критической точке, на которой нежность разъедает самоуважение и дух как бы начинает распадаться на хлопья, похожие на частицы ржавчины, как если бы их поместили под микроскоп и увеличивали до тех пор, пока они не стали бы большими, точно стальные балки, и без труда распознаваемыми. Там будут диаграммы любви и диаграммы меланхолии, а хмурые взгляды, которым мы вправе придать безнадежное вожделение, будут измерены с точностью до миллиметра. Для Каверли это будет трудный курс, он знал это, и большую часть времени он будет находиться под угрозой исключения, но в конце концов он его закончит. На пианино сыграют туш, он пройдет по эстраде и получит диплом, а затем спустится по лестнице и пройдет под фронтоном, полностью обладая теперь способностью к любви, и с чистой совестью, с радостным предвкушением будет взирать на землю, на беспредельный мир.

Но такой школы не существовало, и, когда он поздно вечером приехал в Нью-Йорк, шел дождь и привокзальные улицы, казалось, окутывала атмосфера эротических преступлений. Он остановился в гостинице и, продолжая свои поиски истины, решил, что он не кто иной, как гомосексуальный девственник в дешевой гостинице. Он никогда не отдавал себе отчета в своем сходстве с тетей Гонорой, но, когда он размышлял, хрустя пальцами и вытягивая шею, ход его рассуждений был такой же, как у старой дамы. Если он станет педерастом, то станет им открыто. Он будет носить браслеты и прикалывать розу к петлице пиджака. Он будет организатором педерастов, их оратором и пророком. Он заставит общество, правительство и закон признать их право на существование. У них будут свои клубы, не какие-нибудь воры для тайных встреч, а широкие, публичные организации вроде Союза говорящих на английском языке. Больше всего угнетало Каверли то, что он оказался неспособен выполнить свои обязательства перед родителями; он сел к столу и написал письмо Лиэндеру.

Утренним поездом Каверли приехал в "Светлый приют" и при виде брата подумал о том, как прочна была их дружба. Они обнялись, обменялись увесистыми тумаками, сели в старый "роллс-ройс", и через мгновение Каверли перешел от мучительных опасений к жизни, казавшейся здоровой и простой, напоминавшей ему только о хорошем. Разве может быть плохо, спрашивал он сам себя, что он мысленно как бы вернулся в отчий дом? Разве может быть плохо, что он чувствует себя так, словно он опять на ферме и просто едет в Травертин, чтобы участвовать на "Торне" в соревнованиях? Они проехали ворота и пошли пешком через парк; Мозес тем временем рассказывал, что будет жить в "Светлом приюте" только до осени, что для Мелисы это родной дом. Башни и зубчатые стены произвели на Каверли большое впечатление, но он не удивился, потому что в его восприятие мира всегда входило убеждение, что Мозес будет счастливей, чем он. Мелиса еще лежала в постели, но скоро должна была сойти вниз. Они собирались устроить пикник у плавательного бассейна.