Утром до начала работы Уолкот предупредил Каверли насчет Пенкраса. Тот был гомосексуалистом. Это сообщение удивило и опечалило Каверли, но пробудило в нем и некоторое упрямство. Он чувствовал то же, что тетя Гонора чувствовала в отношении ломовой лошади. Он не хотел быть ломовой лошадью, но и не хотел видеть, как с нею жестоко обращаются. Несколько дней он не встречал Пенкраса, а затем как-то вечером, когда он собирался съесть свой обед прямо из кастрюли, гоночная машина с ревом влетела на Кольцо К и Пенкрас позвонил у дверей. Он привез Каверли к себе поужинать, и они опять гуляли в лесу. Никогда Каверли не встречал человека, с таким интересом слушавшего его воспоминания о Сент-Ботолфсе, и был счастлив, что может говорить о прошлом.

После еще одного вечера, проведенного с Пенкрасом, Каверли стали ясны намерения приятеля, но он не знал, как себя вести, и не видел основания, почему бы ему не обедать с гомосексуалистом. Он прикидывался перед самим собой невинным или наивным, но эта отговорка была крайне неубедительна. Гомосексуалист, в сущности, никого из нас не удивляет. Мы выбираем галстуки, смачиваем и причесываем волосы, зашнуровываем ботинки, чтобы понравиться предмету своей страсти; так же поступают и они. Каверли был достаточно опытен в дружбе, чтобы понимать, что преувеличенное внимание, уделяемое ему Пенкрасом, объяснялось любовью. Тот хотел быть обольстительным, и, когда они после ужина пошли гулять, его окружала атмосфера эротического возбуждения или смятения. Они миновали последний дом и поравнялись с военными сооружениями - казармами, полковой церковью и плацем, который был огорожен побеленным известью каменным забором. На пороге одной из казарм сидел какой-то мужчина и выковывал браслет из осколка ракеты. Это была - как в большинстве армейских гарнизонов "ничейная земля", с которой в чрезвычайных условиях войны поневоле мирились, но которая теперь казалась более изолированной и пустынной, чем всегда. Они прошли мимо казарм в лес и уселись на камни.

- Через десять дней мы уезжаем в Англию, - сказал Пенкрас.

- Мне будет недоставать вас, - сказал Каверли.

- Вы тоже едете. Я все уладил.

Каверли обернулся к своему спутнику и уловил в его глазах такую печаль, что ему почудилось, будто он никогда не сможет прийти в себя. Это был взгляд, какой не раз вызывал в нем отвращение - доктора в Травертине, буфетчика в Вашингтоне, священника на ночном пароходе, приказчика в лавке, - тот обостренный взгляд мужчин, одолеваемых горестью однополого влечения, горестью и извращенным желанием бежать (помочиться в суповую миску лоустофтского фарфора, написать гадкое слово на задней стенке сарая и удрать в море с грязным-прегрязным матросом) - бежать не от законов и обычаев мира, а от его силы и энергии.

- Еще всего только десять дней, - вздохнул его спутник, и вдруг Каверли почувствовал, как в нем смутно шевельнулось противоестественное влечение. Это продолжалось какую-то долю секунды. И от этой мысли, что он присоединится к числу мужчин с тусклым взглядом, блуждающих в темноте, как Дядюшка Писпис ПасТилка, бич совести обрушился на него с такой силой, словно кто-то хлестнул его по самому чувствительному месту. Секунду спустя бич опустился на него снова - на этот раз за то, что он унизил человеческое достоинство. Дядюшке Писпису судьба назначила бродить по садам, а в представлении Каверли мир был местом, где допускается такое одиночество. Затем бич обрушился опять - и на этот раз он находился в руках привлекательной женщины, которая бесконечно презирала его за такого друга и глаза которой сказали ему, что отныне ему навсегда заказано наслаждение женщинами - этими утренними созданиями. Он с вожделением подумал о том, чтобы отправиться в море с педерастом, и Венера повернулась к нему своей голой спиной и навеки ушла из его жизни.

Это была убийственная потеря. Кокетство и признания женщин, их воспоминания и рассуждения об атомной бомбе, их тайные склады "клинекса" и лосьона для рук, тепло их грудей, их способность подчиняться и забывать, эта сладость любви, превосходившая его понимание, - все ушло, Венера стала его врагом. Над ее нежным ртом он нарисовал усы, и теперь она велит своим любимицам презирать его. Она могла разрешить ему время от времени разговаривать со старухой, но не больше.

Стояло лето, воздух был полон семян и цветочной пыльцы, и с той необыкновенно обостренной зоркостью, какая дается горем, Каверли, словно сквозь лупу, видел изобилие ягод и стручков с семенами на земле у своих ног и думал о том, с какой щедростью создает все природа, чтобы способствовать продолжению вида, и только для него, Каверли, она сделала исключение. Он думал о своих бедных добрых родителях на Западной ферме, счастье, благополучие и пропитание которых зависит от доблести, которой он не обладает. Потом он подумал о Мозесе, и его охватило страстное желание повидать брата.

- Я не могу поехать с вами в Англию, - сказал он Пенкрасу. - Я должен повидаться с братом.

Пенкрас стал упрашивать, потом откровенно рассердился, и они вышли из леса не вместе.

Наутро Каверли сказал Уолкоту, что он не хочет ехать в Англию с Пенкрасом, и Уолкот одобрил его решение и улыбнулся. В ответ Каверли бросил на него угрюмый взгляд. Это была улыбка хорошо осведомленного человека - он, конечно, все знал о Пенкрасе, - это была улыбка филистера, довольного том, что он спас свою шкуру; она была из числа тех наглых улыбок, которыми держится и питается весь нездоровый мир притворства, недоверия и жестокости... Но затем, приглядевшись внимательнее, он увидел, что то была самая дружелюбная и милая улыбка, во всяком случае улыбка человека, сознающего, что другой человек знал, что происходило в его голове. Каверли попросил два дня в счет годового отпуска, чтобы навестить Мозеса.

Он ушел из лаборатории в полдень, упаковал чемоданы и поехал автобусом на вокзал. Несколько женщин ждали на платформе поезда, но Каверли отвел от них взгляд. Он больше не имел права любоваться ими. Он был недостоин их прелести. Очутившись в поезде, он закрыл глаза, чтобы не видеть среди мелькавшего за окном ландшафта ничего, что могло бы доставить удовольствие, так как миловидная женщина заставила бы его болезненно переживать свою недостойность, а красивый мужчина напомнил бы ему о гнусности той жизни, которую он едва не начал. Спокойно ехать он мог бы лишь в обществе каких-нибудь чудовищ мужчин с бородавками и сварливых женщин, по какой-нибудь необыкновенной стране, где случайные проявления изящества и красоты объявлены вне закона.