- А. Т.! Вы меня любите, и хотите мне добра, но в советах своих исходите из опыта другой эпохи. Например, если бы я в своё время пришёл к вам советоваться: посылать ли письмо Съезду? распускать ли "Раковый Корпус" и "Круг"? - вы бы усиленно меня отговаривали. - (Мягко сказано... стекло настольное об меня бы разбил.) - А ведь я был прав!

Старое-то приемлется. Но о новом - не смею. Просто:

- Поймите. Так надо! Лагерный опыт: чем резче со стукачами, тем безопаснее. Не надо создавать видимости согласия. Если промолчу - они меня через несколько месяцев тихо проглотят - но "непрописке", по "тунеядству", по ничтожному поводу. А если нагреметь - их позиция слабеет.

Он:

- Но на что вы надеетесь? Все эти "читатели-почитатели" только играют в поддержку. Лицемерно вздыхают о вашем исключении и тут же переходят на другие темы. Я верю, что вы не позу занимаете, когда говорите, что готовы к смерти. Но ведь - бесполезно, ничего не сдвинете.

Если память не изменяет - не первый раз мы уже на этом брёвнышке противовесим. Только сегодня - без горячности, с грустным благожелательством. Да больше: такой сердечности, как сегодня, не бывало у нас сроду. Нет, сердечность бывала, а вот равенства такого не бывало. Впервые за 8 лет нашего знакомства действительно как с равным, действительно как с другом.

Я:

- Если так - пусть так, значит жертва будет пока напрасна. Но в дальнем будущем она всё равно сработает. Впрочем, думаю, что найдёт поддержку и сейчас.

(Да, я так думал. Меня избаловала поддержка ста писателями моего съездовского письма. С обычным для меня перевесом оптимизма, предчувствием успеха, где его нет, я и сейчас ожидал массового писательского движения, борьбы, может быть выхода из СП. А его - не получилось. Не было никакого настоящего гнёта, не было арестов, не было громов, - но усталые люди потеряли всякий порыв сопротивляться. С разной степенью громкости и резкости написали протесты 17 членов СП, да восемь - сходили Воронкова пугать, потом их по одному тягали в ЦК на расправу.)

A. T.:

- Сейчас идёт отлив, обнажаются коряги, водоросли, безобразная картина.

Я:

- Где была вода - там и будет.

А - разговор о нём, о Трифоныче? Наконец, и он. Для меня потеря СП формальность, и даже облегчающая, на Твардовского находит трагедия большая, ибо - души касается: подходит неизбежное время покидать ему своё детище, "Н. Мир". И в моём исключении он видит последний к тому толчок. А предпоследний: звонил инструктор ЦК, хочет приехать "подрабатывать" состав редакции (почему? никто его не звал; видимо - Лакшина, Хитрова, Кондратовича выталкивать).

Как вдумчивые верующие люди всю жизнь, и в высший час её, размышляют о своей грядущей, неизбежной смерти, так сколько раз уже, сколько раз A. T. заговаривал со мной о своей отставке - ещё когда мне только не дали ленинской премии, ещё когда мы все казались на гребне хрущёвской волны. И всякий же раз, и сегодня особенно энергично (обойдя со стулом его большой председательский стол и к его креслу туда, рядом) убеждал я его: "Н. Мир" сохраняет культурную традицию, "Н. Мир" - единственный честный свидетель современности, в каждом номере две-три очень хороших статьи, ну пусть одна - и то уже всё искуплено, например вот лихачёвская "Будущее литературы", A. T. сразу повеселел, встряхнулся, с удовольствием поговорили о лихачёвской статье. А от чего приходится отказываться!

- Например, есть воспоминания участника сибирского крестьянского восстания 1921 года.

("А дадите почитать?" - "Дам". - Вот тут мы - не разлей, как и начинали с "Денисовича".)

- Но, - твердил A. T., - я не могу унизиться править Рекемчука. Я стоял, сколько мог, а теперь я шатаюсь, я надломлен, я сбит с копыльев.

Я:

- Пока стоите - ещё не сбиты! Зачем вы хотите поднести им торт добровольно уйти? Пусть эту грязную работу возьмут на себя.

Договорились: если не тронут Лакшина-Хитрова-Кондратовича - он стоит, если снимут их - уходит.

Прощался я от наперсного разговора, - а за голенищем-то нож, и показать никак нельзя, сразу всё порушится. Бодро:

- Александр Трифоныч, в общем, если вынудят меня на какие-нибудь резкие шаги - вы не принимайте к сердцу. Вы отвечайте им, что за меня головы не ставили, я вам не сын родной!

Ещё и к Лакшину зашёл, для амортизации:

- Владимир Яковлевич! Прошу вас: сколько сможете, смягчите А. Т., если...

Неуклонным взглядом через молодые очки смотрит Лакшин. Кивает.

Нет, не сделает. У него - своя проблема, своё уязвимей. Неужели же в такую минуту наперекор становиться разгневанному А. Т.? Направленье моё не его, я ему не союзник.

На другой день, с опозданием в неделю - удар! Секретариат объявил своё решение.

И я без колебаний - удар! Только дату и осталось вписать. Рас-пус-каю!!! [12]

Борис Можаев (прекрасно вёл себя в эти дни, как и во все тяжёлые дни "Нового мира") со всем своим внутренним свободным размахом ушкуйника, за годы привык искать и гибкие выходы, держит меня за грудки, не пускает: нельзя посылать такое письмо! зачем рубить канаты? не лучше ли формально обжаловать решение секретариата РСФСР в секретариат СССР, пойти туда на разбирательство?

- Нет, Боря, сейчас меня и паровозом не удержишь!

Смеётся.

- Ты как задорный шляхтич, лишь бы поссориться. А по моему вот это и есть самое русское состояние: размахнуться - и трахнуть! В такую минуту только и чувствуешь себя достойным сыном этой страны. Разве я смелый - я и есть предельный боязливец: "Архипелаг" имею - молчу, о современных лагерях сколько знаю - молчу, Чехословакию - промолчал, уж за это одно должен сейчас себя выволочить. Да правильно сказала Лидия Корнеевна о политических протестах:

- Без этого не могу главного писать. Пока этой стрелы из себя не вытащу - не могу ни о чём другом!

Так и я. При всеобщей робости и не хлопнуть выходною дверью - да что я буду за человек! (Кому надо оправдаться, такой встречный слух распустят: он сам своей резкостью помешал за себя заступиться - мы только-только собирались, а он хлопнул и всё испортил. Если уж "классовую борьбу" обсмеял - действительно, не подступишься. Да ведь всё отговорка - кто хотел, тот раньше успел.)

А послал - и как сразу спокойно на душе. Хотя в тот день гнали за мной по московским улицам двое нюхунов-топтунов, - мне казалось: за город, в благословенный приют, предложенный мне Ростроповичем (в самом сердце спецзоны, где рядом дачи всех вождей!), за мной не ехали. Здесь (хоть уже и газовщики, и электрики приходили какие-то) кажется мне: я скрылся ото всех, никому не ведом, не показываюсь, по телефону не звоню. Пусть там бушует моё письмо, а здесь так исцелительно, тихо и так ясно работает радиоприёмник, лови своё отражённое письмо и ещё устаивайся на сделанном. Да и работать же начинай.

Не помню, кто мне в жизни сделал больший подарок, чем Ростропович этим приютом. Ещё в прошлом, 68-м году, он меня звал, да я как-то боялся стеснить. А в этом - нельзя было переехать и устроиться уместней и своевременней. Что б я делал сейчас в рязанском капкане? где бы скитался в спёртом грохоте Москвы? Надолго бы ещё хватило моей твёрдости? А здесь, в несравнимой тишине спецзоны (у них ни репродукторы не работают, ни трактора) под чистыми деревьями и чистыми звёздами - легко быть непреклонным, легко быть спокойным.

Не первый раз стучится Ростропович в переплёт этих очерков. Но невозможно, уже не держит вещь, и без того взбухла, в Ростроповиче жизни и красок на десятерых, жаль описывать его побочно.

В ту осень он охранял меня так, чтоб я не знал, что земля разверзается, что градовая туча ползёт. Уже был приказ посылать наряд милиции - меня выселять, а я не знал ничего, спокойно погуливал по аллейкам.

Иногда беспечная близорукость - спасение для сердца. Иногда борони нас, Боже, от слишком чуткого предвидения.

Впрочем, на случай прихода милиции у меня была отличная защита придумана, такая ракета, что даже жалко - запустить не пришлось.