Иногда спасительной разрядкой была эта склонность, иногда ж и погибелью.

Английский пятнистый дог встретил нас за калиткой. Вошли в дом беспрепятственно и звали хозяев. A. T. медленно спустился с лестницы. В этот момент он был больнее, беспомощнее, ужаснее всего (потом в ходе беседы намного подправился и подтянулся). Сильно обвисли нижние веки. Особенно беззащитными выглядели бледно-голубые глаза. Как-то странно, ни к кому из нас отдельно, он высказал очень грустно:

- Ты видишь, друг Мак (?), до чего я дошёл.

И у него выступили слёзы. Лакшин ободряюще обнял его за спину.

В том самом холле, и сейчас мрачном от сильного снегопада за целостенным окном, недалеко от камина, где разжигался хворост о погибшем романе, мы сели, а Трифоныч расхаживал нервно, крупно. Короткую минуту мы ничего не говорили, чтобы A. T. пришёл в себя, а для него это очень тягостно оказалось, и он спросил:

- Что-нибудь случилось? - и крупно тряслись, даже плясали его руки, уже не только от слабости, но и от страха.

- Да нет! - поспешил я вскричать, - абсолютно ничего. То есть, помните, какой мрачный приезд был тогда - так теперь всё наоборот!

Он несколько успокоился, руки почти освободились от тряски. Мял сигарету, но не закурил. И, сев на диван, спросил с половинной тревогой:

- Ну, что в мире?

Очень это меня кольнуло. Я вспомнил, как школьником, два-три дня пропустивши в школе, я бывал сильно угнетён, как будто провинился: а что там без меня делалось? Как будто за эти дни неминуемо сдвинулся в угрозу тот внешний опасный мир. И то же самое, очевидно, испытывал он, когда вот так, на целый месяц, начисто отключался не только от журнала, но от всего внешнего мира.

- В Новом мире или в остальном? - пошутил я.

- Во всём, - тихо попросил он.

Лакшин дал ему такую версию: после юбилея ничто не улучшилось, но ничто и не ухудшилось. А я даже хотел убедить, что лучше: в Англии была телевизионная инсценировка по процессу Синявского-Даниэля, поднимается новая волна в их защиту, так что дела не плохо... но эта аргументация до обоих не доходила совсем: не было для них Синявского-Даниэля.

Чтоб не тянуть, я начал излагать своё дело: что ощущаю у противника слабину. Распробовать её лучше бы всего так: никого не спрашивая, пустить в набор несколько глав "Ракового корпуса". Даже если не пройдёт, то, при появлении "РК" заграницей, я смогу справедливо негодовать на СП. Иначе, предупредил я, смотрите: вот появится "РК" за границей, неизбежно, и на нас же с вами свалят: скажут, что это мы не предпринимали никаких попыток, не могли друг с другом договориться.

A. T.: - Это надо подумать, так сразу не скажешь.

А тон этот я уже знаю: это отказ. Пытаюсь убеждать: в обоих случаях откажут или пропустят - мы выигрываем!

А. Т.: - Это дерзость будет после всего случившегося - подать как ни в чём не бывало. Надо сперва идти говорить, но я уже не могу, поймите.

(Лакшин потом объяснит мне: в последний раз в "отделе культуры" Шаура опять навязывал Твардовскому читать "Пир победителей" - и A. T. в который раз был достойно-непреклонен: ворованную вещь, распространяемую против воли автора, не взял в руки! - но слишком ругательно ответил Шауре, и больше не мог идти туда.)

Я:

- Да не надо идти просить! Подать обычным образом - и ждать. Почему нельзя?

Лакшин (подобранно, вдумчиво):

- Я не сказал Александру Исаевичу по дороге...

(А почему не сказал? не было времени? Да из-за этого и ехал он, теперь понимаю, но сказать должен был при шефе.)

- ...а есть такой вариант. Был Хитров в отделе Шауры, перебирали то да сё, зашла речь о Солженицыне. Там удивляются: ему же 24 писателя сказали написать антизападное выступление, как же он смеет не писать? Пусть напишет - и всё будет в порядке. Ну, не обязательно в "Правде" или в "Литгазете"... Пусть хоть в "Н. Мире"...

(Да-а-а? Так они на попятную уже идут, на попятную. Не привыкли встречать твёрдость!)

Итак, предлагает Лакшин: действительно, набрать несколько глав "Корпуса" - и в том же номере, "ну хотя бы в отделе писем... - какое-то заявление А.И., что он удивляется западному шуму...".

Благоразумный мальчик (в 35 лет)! он качался со мной на заднем сидении, вёз капитуляцию - и не показал. Очень благоразумно, да, для этого маленького квадрата, но их - шестьдесят четыре, и надо видеть, что противник смят!

Однако я не успел даже ответить Лакшину - отдать справедливость Трифонычу, он тут же нахохлился, забурчал:

- А что он может писать? О чём, если всё замяли? письмо-то съезду было, его же не изменишь!

И - стих Лакшин, ни довода больше: мнение А. Т. важней для него, чем мнение ЦК. Стих, хотя внутренне не согласился.

Ну, и я не настаивал больше. Говорили о разном. Пили чифирно-густой чай. А. Т. ещё вставал, похаживал, садился - и всё больше благообразел, отходил от слабости. Тут Лакшин выложил на стол пачку новых книжечек Твардовского, а я по оплошности протянул А. Т. ручку:

- С вас библиотечный сбор.

Он даже не брал её, не пытался, руки-то тряслись! Извинительно:

- Я сейчас не сумею надписать... Я - потом...

Чтоб А. Т. не потерял интереса печатать "РК", я не собирался прежде времени рассказывать ему об "Августе Четырнадцатого". Но так показалось тягостно его состояние, что решил подбодрить: вот, Самсоновскую катастрофу пишу, к будущему лету может быть удастся кончить.

А. Т., уже возвращаясь и к иронии:

- Никакой катастрофы не было и не могло быть. Теперь установлено, что дореволюционная Россия совсем не была отсталой. Я читал одну экономическую статью недавно, так и положение крепостных перед 1861 годом рисуется весьма благоприятно: чуть ли не помещики их кормили, старость и инвалидность их были обеспечены...

(Самое смешное, что новая казённая версия гораздо верней предшествующих "революционных"!..)

Мы пробыли меньше часа, ждала машина (известинские шофера всегда капризничали и торопили новомирских редакторов), стали собираться. А. Т. надумал идти гулять, надел какой-то полубушлат очень простой, фуражку, взял в руки палку для опоры, правда не толстую, и под тихим снегопадом проводил нас за калитку - очень похожий на мужика, ну, может быть мал-мало грамотного. Он снял фуражку, и снег падал на его маловолосую светлую крупную, тоже мужицкую, голову. Но лицо было бледным, болезненным. Защемило. Я первый поцеловал его на прощанье - этот обряд был надолго у нас перебит ссорами и взрывами. Машина пошла, а он так и стоял под снегом, мужик с палкой.

В редакции я сам смягчил разговор Костоглотова-Зои о ленинградской блокаде, чтоб не оставить у них серьёзных отговорок.

И уехал. Но едва до Рязани доехал - пришло письмо от Воронкова [5] зондирующая нота: когда же, наконец, я отмежуюсь от западной пропаганды? Зашевелились?! Недолго думая, я тут же отпалил ему десятком контрвопросов: когда они исправятся? Жду и я, наконец, ответа!! [6]

И, облегчённый, поехал дальше, в глубь, под Солотчу, в холодную тёмную избу Агафьи (второй Матрёны), где в оттепельные дни дотапливали до 15?С, а в морозные я просыпался чаще при двух-трёх градусах. По своему многомесячному плану я должен был теперь прожить здесь зиму. Обложился портретами самсоновских генералов и дерзал начать главную книгу своей жизни. Но робость перед ней сковывала меня, сомневался я - допрыгну ли. Вялые строки повисали, рука опадала. А тут обнаружил, что и в "Архипелаге" упущенного много, надо ещё изучить и написать историю гласных судебных процессов, и это первее всего: неоконченная работа как бы и не начата, она поразима при всяком ударе. А тут достигло меня тревожное письмо, что продают "Раковый корпус" англичанам - да от моего имени, чего быть не могло, от чего я всеми щитами, кажется, оборонился! Так смешалась работа а через несколько дней и ещё брякнуло - то из Москвы уже выздоровевший Твардовский потянул длинную тягу вызывного колокольца: явись и стань передо мной! срочно нужно! А что срочное - не названо, и конечно же выдуманное. Наработаешься с вами, леший вас раздери! Нехотя, медленно, брюзжа, я собирался.