И потом - все национальные части (Абдумомунов, Кербабаев, Яшен, Шарипов) - у них в республиках осваиваются целинные земли, строятся плотины - какой "Раковый корпус"? какой Солженицын? Зачем он пишет о страданиях, если мы пишем только о радостном?

И сколько их! Конца нет их перечню! Только прибалты молчат, головы опустив. Они видят упущенный свой жребий. Стиханья нет затверженному шагу, обрыва нет заученным фразам. Враги заполнили всё поле, всю землю, весь воздух! Поле боя останется за ними. Мы как будто были смелей, мы всё время атаковали. А поле боя - за ними...

Бородино. Нужно времени пройти, чтобы разобрались стороны, кто выиграл в этот день.

На лице Федина его компромиссы, измены и низости многих лет впечатались одна на другую, одна на другую и без пропуска (и травлю Пастернака начал он, и суд над Синявским - его предложение). У Дориана Грея это всё сгущалось на портрете, Федину досталось принять -своим лицом. И с этим лицом порочного волка он ведёт наше заседание, он предлагает нелепо, чтоб я поднял лай против Запада, с приятностью перенося притеснения и оскорбления Востока. Сквозь слой пороков, избледнивший его лицо, его череп ещё улыбается и кивает ораторам: да не вправду ли верит он, что я им уступлю?..

Я уже давно вошёл в ритм - пишу и пишу протокол. Лицо моё смиренно о, волки, вы ещё не знаете зэков! Вы ещё пожалеете о своих неосторожных речах!

В последнем, уже четвёртом, выступлении я позволяю себе и погрозить в сторону отдела культуры ЦК ("за Пир Победителей ответит та организация, которая...") и поиграть с Фединым - ну конечно же я приветствую его предложение! (Всеобщие улыбки! я сломлен!..) Ну, конечно, я за публичность! Довольно нам прятать стенограммы и речи!.. Печатайте моё Письмо, а там посмотрим!..

Ропот и вой. Поднимается Рюриков и скорбно морща свой догматический лоб:

- Александр Исаевич! Вы просто не представляете, какой ужас пишет о вас западная пресса. У вас волосы встали бы дыбом. Приходите завтра в "Иностранную литературу", мы дадим вам подборки, вырезки.

Смотрю на часы:

- Я хочу напомнить, что я - не московский житель. Сейчас я иду на поезд, и мне не удастся воспользоваться вашей любезностью.

Ропот и вой. Обманутый разгневанный Федин закрывает обсуждение, длившееся пять часов. Я корректно буркаю два досвиданья через два плеча и ухожу.

Поле боя - за ними. Они не уступили нигде, нисколько.

Но чья победа?

В тот день я не успел повидать А. Т. Он послал мне письмо:

"Я просто любовался вами и был рад за вас и нас... очевидное превосходство правды над всяческими плутнями и "политикой"... По видимости дело как будто не подвинулось... На самом же деле произошла безусловно подвижка дела в нашу пользу... Практически мой вывод такой, что мы готовы заключить с вами договор, а там видно будет".

Но ещё больше Твардовского меня удивило Би-Би-Си. Заседание окончилось в пятницу вечером. Прошёл week-end - и в понедельник днём англичане уже передавали о вызове меня на секретариат и о смысле заседания - довольно верно.

Не иголочка в стогу, теперь не потеряюсь!

ЦДЛ гудел слухами. Писатели, поддержавшие меня при съезде, теперь требовали разъяснений от секретариата.

Через несколько дней на правлении СП РСФСР огласили письмо Шолохова: он требует не допускать меня к перу! (не к типографиям - к перу! Как Тараса Шевченко когда-то!). Он не может больше состоять в одном творческом союзе с таким "антисоветчиком", как я! Русские братья-писатели заревели на правлении: "И мы - не можем! Резолюцию!". Перепугался Соболев (ведь указаний не было!): товарищи, это неправильно было бы ставить на голосование! Кто не может - пишите индивидуальные заявления.

И струсили братья-русаки. Ни один не написал.

Среди московских писателей: а может и мы с ними не можем?

Ну, разве доступно ввинтиться в гранит? Разве есть такие свёрла? Кто бы предсказал, что при нашем режиме можно начать громогласить правду - и выстоять на ногах?

А вот - получается?..

Узда лагерной памяти осаживает мои загубья до боли: хвали день по вечеру, а жизнь по смерти.

Ноябрь 1967

Рязань

ВТОРОЕ ДОПОЛНЕНИЕ

(февраль 1971)

Странная вырабатывается вещь. Не предвиденная ранними планами и не обязательная: можно писать, можно и не писать. Три года не касался, спрятав глубоко. Не знал, вернусь ли к ней, до того ли будет. Несколько близких друзей, прочитавших: бойко получается, обязательно продолжай! Вот, в передыхе между Узлами главной книги припадаю к этой опять.

И первое, что вижу: не продолжать бы надо, а дописать скрытое, основательней объяснить это чудо: что я свободно хожу по болоту, стою на трясине, пересекаю омуты и в воздухе держусь без подпорки. Издали кажется: государством проклятый, госбезопасностью окольцованный - как это я не переломлюсь? как это я выстаиваю в одиночку, да ещё и махинную работу проворачиваю, когда-то ж успеваю и в архивах рыться, и в библиотеках, и справки наводить, и цитаты проверять, и старых людей опрашивать, и писать, и перепечатывать, и считывать, и переплетать - выходят книга за книгою в Самиздат (а через одну и в запас копятся) - какими силами? каким чудом?

И миновать этих объяснений нельзя, а назвать - ещё нельзее. Когда-нибудь, даст Бог, безопасность наступит - допишу. А пока даже план того объяснения на бумажке составить для памяти - боюсь: как бы та бумажка не попала в ЧКГБ.

Но уже вижу, перечитывая, что за минувшие годы я окреп, осмелел и осмеливаюсь больше и больше рожки высовывать и сегодня решаюсь такое написать, что три года назад казалось смертельно. Всё явней следится моё движение - к победе или к погибели.

Тем и странна эта вещь, что для всякой другой создаёшь архитектурный план, и ненаписанную видишь уже в целом и каждой частью стараешься служить целому. Эта же вещь подобна нагромождению пристроек, ничего не известно о следующей - как велика будет и куда пойдёт. Во всякую минуту книга столь же кончена, сколь и не кончена, можно кинуть её, можно продолжать, пока жизнь идёт, или пока телёнок шею свернёт о дуб, или пока дуб затрещит и свалится.

Случай невероятный, но я очень его допускаю.

ПРОРВАЛО!

Да, сходство с Бородиным подтверждалось: с битвы прошло два месяца, почти ни одного выстрела не было сделано с обеих сторон - ни газетного упоминания, ни особенной трибунной брани, - да ведь Пятидесятилетие проползали, и требовалось им как можно нескандальнее, как можно глаже. Тоже и я, со склонностью к перемирию, своего "Изложения" [4] о бое в ход не пускал, правильно ли, неправильно, бережа для слитного удара когда-нибудь. Не происходило никаких заметных перемещений литературных масс, и поле боя, помнится, оставалось за противником, у него осталась Москва, - но чувствовал я именно в этой затиши: где-то что-то неслышно, невидимо подмывалось, подрывалось - и не звала ли нас обагрённая земля воротиться на неё безо всякой схватки?

С этим ощущением я приехал в Москву, спустя великий юбилей, и чтоб немного действий проявить перед тем, как на всю зиму нырну в безмолвие. Для действий - нужен был Твардовский, но его оказалось нет давно, уже целый месяц он пребывал в своей обычной слабости, в ней незаметно и провёл барабанный Юбилей (от которого неизлечимо-наивный Запад ждал амнистии хоть Синявскому-Даниэлю да своему слабонервному Джеральду Бруку, - но не бросили, разумеется, никому ни ломтя с праздничного стола). Так всегда и получалось у нас с A. T., так и должно было разъёрзнуться: когда нужен ему я - не дозваться, когда нужен мне он - не доступен.

День по дню пождал я его в редакции, созванивался с дачей, - наконец решено было 24-го ноября ехать мне в Пахру, и вызвался со мною Лакшин. Выехали мы утром в известинской чёрной "волге" ещё в лёгком пока снегопаде. Было у меня чтение в дорогу срочное, но не вышло, занимал меня спутник разговором. Это многим дико, а у меня инерция уже принятой работы и тянет обязательно доделывать по плану, хотя посылается единственный, может быть, случай - вот поговорить с Лакшиным, с которым никогда, почему-то, не выходило. Да при шофёре-стукаче какой и разговор? Много было пустого, а всё-таки на заднем сиденьи негромко рассказал он мне интересное вот что: в 1954 году, когда решался вопрос о снятии A. T. с Главного в "Н. Мире", этого снятия могло бы не быть, если бы Твардовский вырвался из запоя. И его уже приводили в себя, но в самый день заседания он ускользнул от сторожившего его Маршака и напился. Заседание в ЦК складывалось благоприятно для "Н. Мира": Поспелов был посрамлён, Хрущёв сказал, что интеллигенции просто не разъяснили вопросов, связанных с культом личности и редакцию в общем не разогнали, но отсутствующего даже на ЦК главного редактора - как же было не снять?