- Ну и ставьте на стол! - подхватил пестроголовый.

- Нет, я на все, я на все, - заспешил армянин. - Я скажу тогда по телефону, и мне сюда принесут деньги... Вы верите?

- Сто двадцать стол разберет, - сказал, подымаясь, Рипа.

- Нет, я на все, - упрямился армянин.

- Да хорошо, я верю - о чем толковать? - и Матийцев, только теперь начавший испытывать то, что называется азартом, радостно представив, что через минуту у него будет три тысячи, посмотрел в упор на армянина, оторвал первую карту - валета - и щелкнул ею по столу, как заядлый игрок. Он чувствовал, что за ним теперь следят все, что сзади него столпились все зрители, какие были в комнате, и оттого там банное тепло, сопенье, переминанье ног, что тут как будто совсем и не в деньгах дело, а в борьбе счастья со счастьем, удачи его, Матийцева, с удачей этого носатого, который побледнел теперь еще больше и совсем вытянулся в старинный свиток: теперь он тоже не опускал уже глаз, а глядел выжидающе (глаза у него оказались желтыми, как у многих птиц). Вторая карта его была девятка. На длинном лице покраснели довольно скулы. А славянин уже заранее сказал свое: "Вот черт!"

Матийцев почувствовал, что что-то случилось уже не в его пользу, и себе оторвал карты нетерпеливо быстро одну за другой семерка, десятка.

- Мое! - сказал он довольно, увидя так много очков, и не понял сразу, почему же ахнул сзади горестно сановный старик и еще кто-то, и армянин длинными-длинными пальцами загребает со стола все его деньги к себе, а толстяк говорит: "Вот и без телефона обошлось".

- Позвольте... у меня семерка и десятка, - удивленно проговорил Матийцев.

А Рипа подхватил злорадно:

- Вы правил игры не знаете!.. Девятка - это-таки и есть девятка, а ваша десятка - бак... - ничего!.. Ноль!

Сановный старик сзади все горестно вздыхал:

- Ну как же можно было, как же можно!

Славянин уже ударил кулаком, толстяк уже выпил абрикотину, счастливец, чтобы не задерживать игры, уже ссыпал деньги в свой ящик, как мусор в яму, а Матийцев все еще не освоился с тем, что так неожиданно случилось. Точно упал: и стыдно, и больно. Но вдруг мелькнула нелепая мысль, и, наклонясь к толстяку, он спросил:

- Это не Мирзоянц?

- Нет, - это Аносов, - ответил толстяк.

Дальше уж как-то незачем было и сидеть. Как будто было сделано именно то, что решено было раньше сделать, и теперь Матийцев как-то поблек, увял. В голове все время шумело, как от вина, лица около примелькались и надоели. Иногда бывали мелкие выигрыши, но и они не давали ощущения игры, не было волнения, вызова, ожидания девятки на вскрышке. Часто он путал от невнимания и извинялся, конфузясь. Наконец, он сунул последние из восьмисот деньги - пятьдесят рублей - куда-то, кому-то проиграл, но так как поставить можно было только сорок, то ему дали золотой сдачи. Этого он и не заметил, и только когда он встал и сказал: "Ну вот я и чист", Аносов двумя пальцами, как журавлиным клювом, захватил монету и через голову протянул ему, а толстяк пояснил:

- Вы забыли вашу сдачу... - На то же, что он сказал, никто уж не обратил никакого внимания, такой это был все сдержанный, самоуглубленный, деловой народ - никто даже и не посмотрел на него внимательно, когда он уходил из комнаты. И наглолицый человек, отмеченный номером 23, так же, как прежде, выкрикнул в серебряный зал:

- За золотым столом место! Кто желающий?

Задержавшись на момент в дверях, Матийцев увидел, что на его место усаживался сановный старик и щеточкой вытирал уже заботливо зеленое сукно; а спускаясь по лестнице вниз, Матийцев думал не о том уже, как это случилось неожиданно, что он проиграл деньги, а о том, что он окончил одно дело и теперь осталось другое: передать пакет Безотчетова Мирзоянцу. То, что было перед глазами, по-прежнему становилось безразлично, ненужно. Стол, из-за которого он поднялся, правда, сидел еще в нем со всеми восемью игроками и теми, кто наблюдал, только он обособился, стал виднее и как будто приобрел какую-то твердость вечности. Он уйдет, как ушел, а они, восемь, не встанут: не могут встать - и никуда не уйдут: это их земная казнь - вечная. Денег у них у всех четыре тысячи (так представилось), и когда кто-нибудь проигрывается почти в пух, он тут же начинает выигрывать снова, и так конца этому нет, глупейшая вечность, а там, куда он уйдет, дует милый и свежий ветер, и открывается вечно какая-то всеобъемлющая мысль.

IX

Когда Матийцев выходил из клуба, около подъезда садились на извозчика двое, оба в широких клеенчатых картузах, добротные, бритые, должно быть немцы-колонисты, и один сказал извозчику:

- В городской сад...

Некоторое время постоял в нерешительности Матийцев, разглядывал ночную улицу и думал о ней без всякой злобы: "Вечная, черт тебя дери!" Но когда извозчики, вдруг сорвавшись, наперебой подкатили к нему, он тут же решил, куда ехать:

- В городской сад...

Понравилось, что еще можно поехать в какой-то сад, где есть цветы, большие деревья, музыка, где можно поужинать, наконец, в последний раз так, как ужинают в городах, а не так, как хочется Дарьюшке, - заказать по карточке, выпить стакан холодного пива, отдохнуть. Те семь-восемь человек, которых он бросил в игорном зале, они плотно засели в нем, во все стороны растопыря локти, все еще продолжая отрывать карты, загребая деньги, оглядываться свирепо назад, глотать абрикотин... но уж хотелось их вытряхнуть из себя - послушать музыку, выпить холодного пива, отдохнуть.

В саду при входе стояла крутая арка, а около нее двое околоточных беседовали мирно, и, пока проходил мимо Матийцев, он услышал, как один из них, более молодой, спрашивал другого, потяжелее: "Вань, а ты любишь скачки?.. Занятно, если погода хорошая..." А другой отвечал мрачным вопросом: "А когда она бывает хорошая?..", чем заставил улыбнуться Матийцева.

Дальше, в глубине, направо, был летний театр, налево - ресторан, весело освещенный, а в промежутке между ними по широкой площадке гуляла публика. Деревья здесь были высокие - акации и ясени, но цветов не заметил Матийцев, и фонари были не так ярки, как в клубном саду, и в ресторане играли только черные румыны в белых расшитых балахонах.

Через толпу к ресторану Матийцев проходил медленно, потому что приходилось идти всем наперерез. Тут какой-то тонкий и длинный, как жердь, кавалерийский офицер стоял боком посреди толпы, держал палаш между ног и, раскачиваясь пьяно, давно небритый, с туманом в глазах, но спокойно и как будто обдуманно, все старался задеть локтями кого-нибудь из толстых пышногрудых евреек с кудряшками, выпущенными из-под белых шляпок, и какая-то девица в зеленом, обтянутом, держа в руке желтые перчатки, столкнулась было с ним и понеслась дальше на сильных ногах, и две простые бабы, чистенько одетые в белое с розовой отделкой и в кисейных платочках, вальковатые, похожие на прочных кормилиц, тоже прогуливались здесь и на ходу бездумно занимались семечками.

Около ресторана, в котором ужинал Матийцев, то и дело появлялись страшно веселые три девицы в белом, низенькие и до чего смешливые, - все хохотали... а однажды совсем близко промелькнула опять зеленая с желтыми перчатками, точно спасалась от пожилого военного врача, который спешил по ее следам... И у буфетчика, и у шмыгающих официантов, и у румын, когда они не были заняты, и у тех, кто сидел за столиками, - у всех были нагие глаза. "Природа не дает человеку подобных глаз: это - лично его изобретение, - думал Матийцев. - Мы копаем уголь, чтобы... официанты как угорелые мечутся, чтобы... румыны играют, чтобы... девицы, наконец, гуляют, чтобы... - все это вместе составляет человеческую культуру..." И еще думалось: "Нужно написать Вере, что каждый порядочный человек, в молодости по крайней мере, должен серьезно подумать о самоубийстве, а кто никогда об этом не думал, тот безусловный подлец".

Когда снова пошел по саду Матийцев, как раз кончилось представление в театре и вышла публика. На несколько минут толпа стала густой, говорливой, потом схлынули театралы, а те, кто остались, сразу стали и проще и откровенней. Девицы красиво улыбались, поводя глазами; одна из грудастых увлекла уже длинного ротмистра с палашом; пожилой военный врач настиг уже свою зеленую и шел под руку с нею; над тремя смешливыми низенькими в белом уже свешивались близко сзади добрые тяжелые головы тех самых немцев в клеенчатых картузах; и две кормилицы с семечками шагали вперевалку по-прежнему бездумно, вполне уверенные в том, что и они дождутся, что им даже и глазами работать не нужно - зачем?