Он позвонил, спросил коридорного, когда ушла Поля. Оказалось, ушла еще в восемь часов, а теперь шел уже первый. Коридорный этот был толстоносый малый с узкими глазками и прыщавым лицом. Вид у него был явно недовольный. Он сказал:

- Удивительно, барин, как будто у нас нет девиц приличных. Было бы просто зайти и сказать мне, я бы вам достал замечательную из модной мастерской, а то...

- Ступай вон! - перебил изумленный Матийцев.

Долго не мог он понять только одного: на что надеялась она, когда крала деньги? Но потом ясно стало: она убедилась почему-то в том, что он, Матийцев, денег этих искать не будет, что ему все равно: что отдать их кому-то, что проиграть, что хотя бы это, последнее, - если бы даже их украли... И наконец, разве он не сказал ей, что сегодня вечером умрет? В это поверилось; только было за нее, за Полю, как-то неловко: зачем она это сделала? За себя неловко не было, только за нее. Оценила свою ночь несравненно дороже, чем думал он. Может быть, так и нужно. К тому же у нее двое малюток, которых она кормит. Злости против нее почему-то не было: только недоумение, оторопелость, похожая на злость, и неясный стыд за себя. А что было странно, так это то, что денег безотчетовских совсем не было жалко.

И когда он открыл окно с какою-то уже нелепою мыслью увидеть ее (вдруг она идет по улице напротив?), он увидел несколько сизых голубей на мокром балконе, дремлющего на козлах извозчика внизу, татарина с мешком, трех гимназистов-брюнетов, мальчишку из лавочки с соленым осетром на голове и толстую грудастую няньку с двумя девочками в белых капорах. Отвалив назад голову и выпятив мягкий живот, нянька показала вперед куцым пальцем и пробасила с рязанской оттяжкой:

- Де-этки, де-этки, п-сма-атрите, ка-кой ко-озлик!

Посмотрел вперед и Матийцев и увидел прислугу в пестрой шали, волочившую на цепочке лохматого белого тихого толстого пуделька... А другого козлика никакого нигде не было видно.

На улице, когда он шел к вокзалу и увидел бравого околоточного на посту, он подумал было: "Не заявить ли? Если рассказать, кто она, ее найдут..." И он подошел, но, поглядев в его твердое жирное лицо в подусниках, решил, что не стоит: "Денег все равно не найдут, может быть и ее не найдут: уехала уж куда-нибудь вместе с малютками, которых кормит... во всяком случае это очень длинно... Да и бог с ней!.." Но так как столкнулся уже с околоточным лицом к лицу, нужно было что-то сказать ему; вспомнил вчерашних двух и спросил учтиво:

- Скажите, как можно пройти на скачки?

Околоточный оглядел его всего с одного маху и ответил:

- Сегодня нет скачек.

- Гм... вот как... А вы любите ездить на скачки?

Околоточный поправил шнур на груди и спросил густо:

- А вам это, собственно, зачем?

- Уж и поговорить нельзя, - насмешливо обиделся Матийцев.

И, чтобы показать этому с твердым лицом, что он не без дела подошел к нему, он сказал:

- Видите ли... меня обокрали сегодня ночью... Украли порядочно денег - пятьсот рублей...

Но так как остановилась востроносая горничная, шедшая с булками, и двое мальчишек с очень любопытными синими глазами, и еще готовились остановиться, то он перебил себя:

- Впрочем, это неважно... - махнул рукой и, быстро шагая, направился прямо на вокзал: он знал, что поезд, идущий на Голопеевку, отправляется в два с чем-то, и он поспеет.

XI

"Фу, в какой грязи выкупался, в какой гадости!" - все время болезненно морщась, думал Матийцев, вспоминая ночь.

Он смотрел в окно вагона, за которым парил дождь, и припоминал, не все целиком, а толчками, и что ни вспомнит - отчего же все какая-то дичь и чушь, точно это даже и не он, Матийцев, всегда бережливый к себе, а кто-то другой за него решал, говорил, действовал?

Сон в номере подкрепил его, но навалилось снова все прошлое, то, что уже отлилось в тяжесть, и теперь еще новое - эта ночь. Появилась брезгливость к самому себе, ко всему в себе без исключения, и неизвестно было: что же сказать Безотчетову? "Хоть и казню себя сегодня, все же... нехорошо..." Начальник станции, проигравший казенные деньги, отравившись, может быть и оправдал себя, но он, Матийцев, видел, что что-то останется неоправданным после его смерти, что сегодня он уже менее свободен, чем был вчера.

Поезд тарахтел по рельсам не так, как в сухую погоду, а гуще и глуше, с перебоями, с толчками и с фырканьем. На одной маленькой станции из палисадника выскочил прямо перед окном, у которого стоял Матийцев, какой-то грязный пьяный мужик без шапки, в растерзанной рубахе, и закричал раздирающе:

- А вот и я, Максим Петров!.. Я - вот о-он!

На другой, тоже маленькой, где ждали встречного поезда и под колесами шныряли пушистые утята, ленивый откормленный кондуктор осведомился у ленивого же обросшего сторожа с бляхой:

- Как же это: утенки ходят, а утки нет?

И сторож ответил, значительно подумав:

- Индейка вывела.

А на третьей, на которой поезд попал под ливень, мгновенно затопивший рельсы, и минут двадцать дожидался, когда он кончится, из двери вокзала строгий старик какой-то, похожий на прасола, в синем картузе и суконной поддевке, все посылал куда-то к поезду молодого парня, и парень, накрываясь рогожей, все порывался было выбежать на перрон, но, окаченный, как из пожарной трубы, отшатывался назад и, наконец, закричал сердито:

- Папаша, рассудить надо!.. Куда же пойду я по такому дожжу, как эдиоп!

А в дверях над ним хохотали.

Это и многое другое еще отмечалось сознанием потому только, что само непрошенно лезло в глаза, но когда он ехал вчера, мелочи почему-то занимали его, теперь было только противно с ними; теперь думалось только о том, чтобы писарек Безотчетова не вздумал прокатиться на станцию вместе с Матвеем на Живописце; с ним было бы трудно говорить.

Но Матвей даже не выехал почему-то, пришлось взять извозчика и долго трястись на линейке по раскисшей от целодневного дождя дороге. На рудник приехали только в сумерки, и когда увидел Матийцев вечное пламя коксовых печей, услышал вечные гудки и почувствовал вечный запах гари, показалось, будто и не уезжал никуда, и по-вчерашнему засверлило тонко над левым ухом, и явно заболело сердце - не толчками, а все сразу, сплошь.

На дворе дожидавшийся его Матвей объяснил, что у Живописца опухла нога, - побоялся ее растревожить ездой - и просил осмотреть. Матийцев ничего не сказал ему. Десятник Гуменюк дожидался его с какой-то просьбой о перемене квартиры, во что никак не мог вслушаться Матийцев, но обещал все сделать, чтобы он поскорее ушел. Двое татар в тюбетейках и один парень в праздничной куртке из Манчестера нашли какие-то конторские ошибки в своих книжках и все совали ему эти книжки и тараторили наперебой; им скучно сказал:

- Ну, хорошо... Ну, после... Завтра!.. Ну, подите повесьтесь, если завтра нельзя.

А подойдя к дверям своего домика, увидел раскинутые ноги в огромных грязных сапогах, а потом и всего, видимо страшно пьяного коногона Божка.

При нем, хватаясь за наличники и ставни окна, Божок поднялся и, прислонясь спиной к стене, хрипнул:

- Панич!..

Потом принялся стаскивать картуз, долго стаскивал - стащил и добавил, шлепая непослушными губами:

- Господин... инженер!..

Должно быть, он явился проситься снова на работу, но не осилил хмеля, уснул, ожидая, у самых дверей и теперь не пришел еще в себя, но для Матийцева вместе с ним как бы вся "Наклонная Елена" пришла, поднявшись со всеми забурившимися вагонами, зашкивившимися канатами на уклонах, с гнилым креплением, обвалами, помпами, вентиляцией, неизмывной грязью и неизбывным каторжным трудом, и то, что было вчера в темном штреке, вспомнилось страшно ярко, и, схвативши внезапно Божка за рукав куртки, он толкнул его как-то всем телом, как толкают из всей силы набухшую тугую дверь, и пьяные ноги не удержали Божка: он грохнулся тяжело на спину в грязь и несколько времени лежал так, озадаченный; но когда вошел уже в двери Матийцев, он увидел, что Божок встал, встал проворнее, чем первый раз, и более уверенно, чем когда снимал, напялил фуражку, а когда отыскал мутными глазами в окне его, Матийцева, медленно погрозил ему пальцем и еще головой даже прикивнул, отходя за ворота.